Кенотаф
Open in Telegram
Издание Донаты: https://boosty.to/thecenotaph Обратная связь: @thecenotaphbot thecenotaph23@gmail.com
Show more6 017
Subscribers
+124 hours
+27 days
+130 days
Posts Archive
6 015
Repost from ЕГОР СЕННИКОВ
«Таитянка из Кронштадта»: идя по зеркальному коридору
Для Кинопоиска написал рецензию на новую книгу Леонида Абрамовича Юзефовича «Таитянка из Кронштадта. Жизнь Бэлы Казарозы, артистки». Фактически, это часть этакой трилогии, которую Юзефович пишет уже почти полвека, постоянно возвращаясь к истории жизни и образу своей родственницы — певицы и танцовщицы Беллы Шеншевой, более известной по артистическому псевдониму Казароза.
Книга получилась и грустной, и трогательной. Впрочем, с таким героем, наверное, по-другому не получилось бы. Почитайте меня — и прочитайте книгу!
Хождение по спирали — один из творческих методов Юзефовича. В «Филэллине» он вернул героя одной из повестей своей дебютной книги — уральского правдоискателя Мосцепанова, — поместив его в сложное полифоническое произведение о том, как частный и не слишком значимый человек пытается соотнести свою жизнь с ходом истории. Отношения Юзефовича с бароном Унгерном растянулись на десятилетия — от мифов, услышанных в Забайкалье во время армейской службы, к «Песчаным всадникам», а затем к документальному «Самодержцу пустыни». «Князь ветра» завершает историю сыщика Путилина и одновременно дает начало линии, которая спустя годы превратится в «Поход на Бар-Хото». Поэтому в возвращении к Казарозе нет ничего удивительного. Тем более что сам Юзефович признавал: созданный им в романе образ имел к реальной женщине довольно мало отношения, но благодаря книге и экранизации с Оксаной Фандерой зажил собственной жизнью и в каком-то смысле затмил оригинал. «Таитянка» становится попыткой исправить эту художественную подмену и одновременно экспериментом: даст ли окончательную разгадку повествование, основанное только на реальных фактах? Сможем ли мы теперь приблизиться к тайне Казарозы? «Таитянка» густо населена историческими персонажами. Здесь мелькнет барон Унгерн, там блеснут стекла пенсне Льва Троцкого, а на берегу в Териоках Мейерхольд, облаченный в хламиду, изображает игру на флейте. Вот во время прогулки по Финскому заливу выясняют отношения бывший военный, а ныне артист Александр Мгебров и актриса Виктория Чекан; Мгебров прыгает в воду и едва не тонет, а на следующий день похожая прогулка уже в другой компании приводит к гибели художника Николая Сапунова.
6 015
+1
В августе 2024 года мне немедленно хотелось броситься перечитывать «Войну и мир» — и не целиком, а вполне конкретный эпизод — богучаровские главы 1812 года. Но тогда так и не дошли руки — я вообще не мог читать в те недели. Но я запомнил — хотелось перечитать богучаровские главы.
«Войну и мир» я в предыдущий раз читал (не дочитал) летом 2010-го. И спустя 16 лет наконец-то книгу закончил. И разгадка причины, по которой моё подсознание влекло меня именно туда — в смоленскую деревню, в которой застряла княжна Марья с умирающим отцом — предстала передо мной.
Богучарово находилось последние три дня между двумя неприятельскими армиями, так что так же легко мог зайти туда русский арьергард, как и французский авангард.— пишет Толстой, формулируя вечность «серых зон». Вот оно! Медлительное отекание сюжета. Сгоревший Смоленск. Подступающие французы. Отступившие русские. Бунтующие крестьяне. Сходящий с ума умирающий старик. Растерянная молодая женщина, на которую свалилась вся тяжесть мира. Они в серой зоне. Вся толстовская глубина понимания человеческого удела в мире встаёт перед нами на тех страницах. Подлинная жизнь, то, что мы называем миром, место, где мы кипим и сгораем от страстей и наслаждаемся покоем и просто дышим, где порой мы бываем даже счастливы — это всего лишь серая зона между арьергардом отступающей исторической катастрофы и авангардом грядущей. И ничего другого не предвидится и быть не может. «Война и мир» — простое же по сути название, про неостановимое движение, очередность катастроф и возможность укрыться или хотя бы просто пожить в серой зоне. Война и мир, война и мир, война и мир, война и мир… — так тоже можно было назвать роман. Выхода из этого чередования нет. Толстой безжалостен. В эпилоге романа семейство Болконских-Ростовых-Безуховых, только восстановившись от минувших исторических катастроф, уже стоит на пороге разрушения — гражданская война маячит на горизонте. Николай изрубит племянника жены. Пьер уже готов стрелять в ответ — уроки Каратаева предсказуемо не были выучены. А собрались-то всей семьёй отметить именины. Какой мрачный конец. Шла вторая половина 1820 года. Но именины нужно отметить — Наташа ловко прекращает разговор о декабризме. Все снова вроде помирились. И всё-таки мы знаем, что будет дальше — в нашем знании, которое сродни знанию Бога о судьбах мира, запечатлена вся драма существования, которую и хотел донести Толстой. Но стоп! Почему же эта книга заставляет всех полюблять жизнь? После неё хочется не лечь и умереть, а наоборот дышать полной грудью, куда-то бежать, что-то строить и творить, влюбляться, смотреть в небо. А потому что Толстому удалось простые радости, обычные фрагменты быта уподобить масштабу исторических катастроф и отнять тем самым у последних право заполнять собой всё. В мире случаются войны, но зато над тобой великое небо Аустерлица, есть азарт охоты, веселье святок, звёзды с кометами над Арбатом. Ошибок не избежать, но есть постоянный поиск и самоопределение. А шанс всегда предоставится: в Богучарово случайно заедет Николай и даст по зубам бунтовщикам, в самой тяжёлой жизненной ситуации ты почувствуешь себя счастливым, представится возможность и покаяться за прежние обиды. В такие моменты серая зона разрастается до масштабов целой вселенной. И становится нестрашно. #простаков #рецензии_на_кенотафе
6 015
В августе 2024 года мне немедленно хотелось броситься перечитывать «Войну и мир» — и не целиком, а вполне конкретный эпизод — богучаровские главы 1812 года. Но тогда так и не дошли руки — я вообще не мог читать в те недели. Но я запомнил — хотелось перечитать богучаровские главы.
«Войну и мир» я в предыдущий раз читал (не дочитал) летом 2010-го. И спустя 16 лет наконец-то книгу закончил. И разгадка причины, по которой моё подсознание влекло меня именно туда — в смоленскую деревню, в которой застряла княжна Марья с умирающим отцом — предстала передо мной.
Богучарово находилось последние три дня между двумя неприятельскими армиями, так что так же легко мог зайти туда русский арьергард, как и французский авангард.— пишет Толстой, формулируя вечность «серых зон». Вот оно! Медлительное отекание сюжета. Сгоревший Смоленск. Подступающие французы. Отступившие русские. Бунтующие крестьяне. Сходящий с ума умирающий старик. Растерянная молодая женщина, на которую свалилась вся тяжесть мира. Они в серой зоне. Вся толстовская глубина понимания человеческого удела в мире встаёт перед нами на тех страницах. Подлинная жизнь, то, что мы называем миром, место, где мы кипим и сгораем от страстей и наслаждаемся покоем и просто дышим, где порой мы бываем даже счастливы — это всего лишь серая зона между арьергардом отступающей исторической катастрофы и авангардом грядущей. И ничего другого не предвидится и быть не может. «Война и мир» — простое же по сути название, про неостановимое движение, очередность катастроф и возможность укрыться или хотя бы просто пожить в серой зоне. Война и мир, война и мир, война и мир, война и мир… — так тоже можно было назвать роман. Выхода из этого чередования нет. Толстой безжалостен. В эпилоге романа семейство Болконских-Ростовых-Безуховых, только восстановившись от минувших исторических катастроф, уже стоит на пороге разрушения — гражданская война маячит на горизонте. Николай изрубит племянника жены. Пьер уже готов стрелять в ответ — уроки Каратаева предсказуемо не были выучены. А собрались-то всей семьёй отметить именины. Какой мрачный конец. Шла вторая половина 1820 года. Но именины нужно отметить — Наташа ловко прекращает разговор о декабризме. Все снова вроде помирились. И всё-таки мы знаем, что будет дальше — в нашем знании, которое сродни знанию Бога о судьбах мира, запечатлена вся драма существования, которую и хотел донести Толстой. Но стоп! Почему же эта книга заставляет всех полюблять жизнь? После неё хочется не лечь и умереть, а наоборот дышать полной грудью, куда-то бежать, что-то строить и творить, влюбляться, смотреть в небо. А потому что Толстому удалось простые радости, обычные фрагменты быта уподобить масштабу исторических катастроф и отнять тем самым у последних право заполнять собой всё. В мире случаются войны, но зато над тобой великое небо Аустерлица, есть азарт охоты, веселье святок, звёзды с кометами над Арбатом. Ошибок не избежать, но есть постоянный поиск и самоопределение. А шанс всегда предоставится: в Богучарово случайно заедет Николай и даст по зубам бунтовщикам, в самой тяжёлой жизненной ситуации ты почувствуешь себя счастливым, представится возможность и покаяться за прежние обиды. В такие моменты серая зона разрастается до масштабов целой вселенной. И становится нестрашно. #простаков #ре
6 015
Счастье сложно описать, трудно уловить, невозможно однозначно определить. Оно может быть совсем неприглядным, неожиданным и странным для окружающих, а иногда над самыми счастливыми минутами мрачно нависают тени грядущих трагедий.
Молодой ветеран и начинающий советский философ-марксист Эвальд Ильенков после Второй Мировой войны в годы студенчества. Вторая половина 1940-х.
#в_поисках_счастья
Поддержите «Кенотаф» подпиской: телеграм-канал | Boosty
6 015
На столетие «Подписных изданий»
Сергей Простаков стыдится и завидует. И поздравляет
В эти дни в Санкт-Петербурге празднует столетие книжный магазин «Подписные издания». Столетие книжного в России — само по себе событие, а для меня ещё и удивительный прожектор, который под интересным углом и необычным светом показывает и мою судьбу, и мир вокруг меня.
У петербуржца Ильи «Чёрта» Кнабенгофа из группы «Пилот» была такая строчка: «На Рубинштейна, 13 я был второй раз рождён» — адрес Ленинградского рок-клуба. Я же эту строчку могу перефразировать про московский адрес: «На Малом Гнездиковском, 12 я был второй раз рождён». В ноябрьский день 2007 года я оказался в «Фаланстере» почти случайным образом — и узнал о существовании независимых книжных магазинов интеллектуальной литературы. Короткая эпоха сетевых книжных или гигантов типа «Библио-Глобуса» в моей жизни на этом была закончена.
Посещение «Фаланстера», а затем и отпочковавшегося от него «Циолковского» (во всяком случае, я так тогда это воспринимал) было, есть и остаётся моей самой любимой практикой. Книги, книги, новинки, букинист, редкие издания. «Фаланстер» утром в летнюю субботу. Или «Циолковский» вечером в будни после работы. Знакомство, общение, споры, открытия и чтение, чтение, чтение.
Вместе с этими двумя магазинами в моей голове сложился образ, которому должен соответствовать независимый книжный магазин: тесный, пыльный, немного грязный, обязательно в старом неотреставрированном помещении. Хождение за книгами именно в такие места рождало у меня ощущение, как сейчас выражаются, собственной нишевости, которой я упивался (зачем ещё нужно такое чувство?).
А потом во второй половине десятых сначала в сети, а потом везде появились они — питерские «Подписные». И вызвали у меня отторжение. Они как будто насмехались над всеми моими прежними представлениями о том, как и где покупать книги. Хохотали в лицо всем книжным социальным сетям — их аккаунты приглашали к участию в эстетическом приключении. Любую книгу они превращали в событие. Что с того, что они были в Питере — они были везде.
Пара-тройка лет, и вот появился образ так называемого «питерского книжного». Это когда внутри красиво, а ещё есть кофе и чай. И выбирать книжки можно, сидя за столиком, а не стоя, толкаясь с дедами и бедными студентами. Новые независимые книжные — все открывались «под "Подписные"». Они стали мейнстримом. Законодателями мод.
Дальнейший абзац прозвучит, вероятно, большой натяжкой, но мне очень нравится эта гипотеза. Сто лет «Подписных» — это сто лет истории великого города с областной судьбой. Ленинград-Питер принципиально оказывался десятилетиями силён своим андеграундом, который, да, периодически становился главным явлением в русской культуре в моменте — русский рок или, например, сериалы про ментов. Но с «Подписными» десятых годов, вероятно, со времён блистательного имперского Петербурга из этого города впервые на всю страну распространилась красивая, удобная, лощёная, высокая мода — на качество покупки книг. Независимый книжный оказался комфортным и дорогим на вид. Такие «Подписные», казалось, должны были появиться в собянинской Москве. Но Богу интересна сложная Россия, и потому — Петербург, и магазин на Литейном с таким странным для остальной страны названием.
Но в двадцатые годы ключевой стала всё-таки сама идея независимого книжного. Эти кипения испарились. И теперь никакой значительной разницы между «Фаланстером» и «Подписными» я больше не вижу, не видят её и те, кто обычно рыжим делает судьбу. Теперь независимые книжные нужны, чтобы сохранить дворцы, огонь и воду.
И поход туда сейчас только сильнее стал напоминать паломничество. И неловко, что когда-то я испытывал отторжение. Завидно, что мог себе это позволить.
#простаков #созерцания_и_наблюдения
6 015
«Пусть я не могу жить без Парижа, но я русский. Остается подчиниться».
В новом тексте из цикла «Улица Ильи Эренбурга» Егор Сенников вслед за своим героем плывет из Батума во Францию и размышляет о том, почему самые разные дороги вели писателя к серому московскому утру и грибному дождю.
Батум, Трабзон, Афины — все это осталось за спиной. Сейчас вокруг только глубокая синева, которая и обволакивает, и убаюкивает, и немного пугает. Корабль идет где-то по Тирренскому морю. На борту его — тридцатипятилетний писатель, который заканчивает письмо двадцатидевятилетнему ленинградскому поэту.
Писатель закрывает глаза и перед внутренним взором видит не волны Средиземного моря, а серенькое московское предрассветное утро. Дождь только что прошел, в воздухе пахнет сыростью и кошачьей мочой, обшарпанные дворы. Тишина — город еще не проснулся, не пришел в движение; в такие предрассветные часы люди часто кончают с собой. Но этого писатель делать не собирается — он пьет эту тишину, наслаждается ей, сливаясь с ландшафтом.
«10 лет я пытался (внутренне) преодолеть это, стать писателем европейским, чтобы в итоге понять — от этого не уйти. Да, пусть я плыву на Запад, пусть я не могу жить без Парижа, пусть я в лад времени коверкаю язык, пусть моя кровь иного нагрева (или крепости), но я русский. Остается подчиниться».
Что такое «это», которое Эренбург пытался в себе преодолеть? Чувство родины? Русскость? Сентиментальная привязанность к родным местам и языку, к народу?
Может быть, все сразу, но и еще что-то.
Значит, снова мечты о России —
Лишь напрасно приснившийся сон;
Значит, снова дороги чужие,
И по ним я идти обречен!
И бродить у Вандомской колонны
Или в плоских садах Тюльери.
Судьба с юных лет подталкивала Эренбурга к тому, чтобы расстаться с Россией, словно подсвечивая разные двери неоновой надписью «Выход». Он эти двери исправно открывал — а затем закрывал.
Войдя в среду молодых московских радикалов-большевиков, он довольно быстро доигрался до тюрьмы и полицейского надзора и предпочел покинуть Россию и отправиться в незнакомый, но манящий Париж.
Поезд несется через леса и поля, и вот за его окнами вдруг замелькали парижские предместья. Остановка. Выходим!
В клубах дешевого табачного дыма он разрезает страницы книг и получает свое главное образование. Но вместо того, чтобы, полюбив Париж, забыть Москву с ее особняками, утопающими в сирени, он вздыхает о Плющихе.
Ну пусть его, вздыхает — мало ли кто вспоминает о прошлом, обещавшем иное будущее. Но Эренбург раз за разом отказывается превращаться в эмигранта. И выбор в пользу Москвы он будет делать много раз.
А ведь он легко мог бы выбрать другую судьбу. Осенью 1945 года Эренбург сидит в белградском отеле «Мажестик» и упражняется в застольном остроумии, выводя теорию развития культуры в зависимости от местных напитков — и винное Средиземноморье в его рейтинге стоит выше всего. Или Испания времен Гражданской войны, которую он изъездил вдоль и поперек, — он одинаково органично смотрится что в декорациях осажденного Мадрида, что на барселонской Рамбле — моргнешь и не отличишь от интербригадовца. Или Франция, место его возмужания, где он свой не в меньшей степени, чем Пикассо или Бунюэль.
Но
«Шли пустые, тусклые поля,
Шла большая русская земля».
Дороги, по которым он шел, вели его то на Лофотенские острова, то в парижскую «Ротонду», но ни на мгновение он не забывал о том, что есть в этом мире ленивые арбатские переулки, широкая южная степь, есть поля, начинающиеся за заводской окраиной, холодная гранитная петербургская строгость, есть лошади, которые истекают злым потом, есть прожорливая глина, занудные инженеры, начинающие утро с овсянки, горькие пьяницы, монотонный стук колес поезда, деревянные дома Замоскворечья и пахнущие нефтью берега Каспия. Все это он нес в себе — может быть, посредине Тирренского моря это чувствовалось все еще острее, чем где бы то ни было.
«И я не француз на чужбине, —
От этой земли не уйду».
Почему?
Все просто, дело в том, что…
#улица_эренбурга #сенников
Поддержите «Кенотаф» подпиской: телеграм-канал | Boosty
6 015
+1
Прим. 19
Сергей Шаргунов получил «Книгу года» за роман «Повович». Ничего не знаю про эту премию и её престижность. Но за Шаргунова всё равно рад. Очень. Вчера по совпадению начал его «Катаева».
Награждение — повод вспомнить его цитату из «Книги без фотографий», которая повлияла на меня, как иные романы, иные философские трактаты. Из неё, прочитанной в начале 2010-х, во многом сложилась не только моя ядерная поэтика, но и что-то очень важное во взгляде на жизнь.
#простаков #примечания_на_кенотафе #цитаты_на_кенотафе
6 015
Осень 1991 года: Четыре месяца воскресений
В первый день осени резидент «Кенотафа» Егор Сенников выпускает новый текст из цикла «Времена года» — и смотрит на странную переменчивую осень 1991 года. Самый оптимистичный текст цикла — и, в то же время, самый тревожный, — собирается из странной игры осеннего солнца и мокрой листвы, из утренних заморозков и бабьего лета, из поразительного спокойствия перед лицом хаоса и панических попыток достать что-то в магазинах. И дарит надежду, что все можно начать с начала, когда выпадет первый снег.
В том году 1 сентября пришлось на воскресенье.
Лето для школьников, получается, продлилось на один денёк — нежданный, но приятный подарок судьбы.
В такой день хорошо бы, конечно, валяться весь день с книжкой или смотреть, что показывают по телевизору. Но кого-то родители точно поведут докупить что-то обязательное для школы, а иные и вовсе уныло копаются на дачном участке — поездки на дачу у нас вроде бы считаются отдыхом, но на практике часто превращаются в утомительное для детей и подростков вскапывание картошки.
В Москве после нескольких сильных дождей вдруг теплеет. Мужчина воскресным утром выходит из дома и едет в Филёвский парк — хочет искупаться, пока вновь не пришли холода. Мало кто разделяет его страсть к уже похолодевшей, но всё ещё терпимой воде — компанию ему составляют всего лишь несколько пенсионерок.
Так начинается новый сезон.
Осень 1991 года, впрочем, несколько раз начиналась заново, словно давая возможность всем насладиться ею с самого начала. То холодало, то снова теплело. Холодный ветер, который вчера срывал с деревьев пожелтевшие и иссушенные листья, вдруг сменялся тёплым ветерком, не пугающим, а успокаивающим.
Любая осень — время подготовки. Радостный сбор урожая (в Советском Союзе для студентов, отправляемых на картошку, впрочем, не такой уж и радостный) — это подготовка к тяготам зимы и надежда, что она окажется не такой уж суровой и страшной. Покупка новенькой школьной формы готовит не только к очередному году, который надо будет провести за партой, но и к взрослой жизни, где всем нам приходится принимать ту или иную форму, которую от нас требует общество. Осенний взрыв красок — подготовка к постепенному увяданию и временной зимней смерти. Скоро-скоро всех засыплет снегом, начнётся спячка, небытие, вечный покой. До первых весенних тёплых солнечных лучей — и повторится всё вновь и вновь.
Осень 1991 года была совершенно заурядной. Ничего необычного — не особо холодная или тёплая, не ранняя или поздняя. Ничего такого. Но судьба определила так, что для всех, кто переживал её в СССР, эта осень стала подготовкой к новой, совершенно незнакомой и непонятной жизни.
Эти несколько месяцев были небольшой отсрочкой после августовского путча, который, как постепенно всем становится понятно, действительно оказался финальной точкой существования Советского Союза.
Осень 1991 года — это подарок.
Такой же, как 1 сентября, выпавшее на воскресенье.
«Завтра идти в школу. Мы весь день готовились к школе. И вечером помылись».
ПРОДОЛЖЕНИЕ ТЕКСТА ЧИТАЙТЕ ЗДЕСЬ
#сенников #времена_года_на_кенотафе
Поддержите «Кенотаф» подпиской: телеграм-канал | Boosty
6 015
Счастье сложно описать, трудно уловить, невозможно однозначно определить. Оно может быть совсем неприглядным, неожиданным и странным для окружающих, а иногда над самыми счастливыми минутами мрачно нависают тени грядущих трагедий.
«Провозглашение Германской империи в Версале. 19 января 1871 года». Художник — Антон фон Вернер.
#в_поисках_счастья
Поддержите «Кенотаф» подпиской: телеграм-канал | Boosty
6 015
У всех есть возможность сказать своё последнее слово — хотя не всегда тот, кто его произносит или пишет, знает, что именно оно окажется последним. В этой рубрике мы очищаем последние слова от налёта времени и даём вам возможность посмотреть на них отвлечённо.
Сегодня — последние слова известного венгерского левого мыслителя Дёрдя Лукача.
#последние_слова
Поддержите «Кенотаф» подпиской: телеграм-канал | Boosty
6 015
Давай затеряемся в этом лабиринте?
Горько это признавать, но количество текстов, которые вас ошарашат, собьют с толку, сведут с ума и заставят по-другому смотреть на мир, — не бесконечно. И каждая такая встреча заслуживает небольшой засечки на память — да, это со мной было.
У меня была ночь, когда я перечитал «Лёд» Владимира Сорокина три раза (и, может быть, замахнулся бы и на четвёртый, если бы не заснул). Я был ошеломлён и оглушён «Благоволительницами». Меня размотал до слёз «Ионыч». Были моменты, когда я мог очень близко к тексту цитировать «Дар» Набокова большими кусками. Или набоковский же рассказ «Бритва» — он до сих пор иногда мне снится. «Чистый понедельник» Бунина и «Старуха» Хармса — бывают такие тексты, которые разворачиваются перед тобой как странная, загадочная дорога, плохо освещённая, извилистая, а впереди постоянно маячит сологубовская недотыкомка и манит за собой.
А бывают такие тексты, которые не то чтобы завораживают невероятным стилем или умением погрузить тебя в состояние подлинного безумия, но делают что-то даже более впечатляющее — строят вокруг тебя такую систему, существование которой ощущаешь почти телом, но при этом не можешь до конца осознать, что она действительно есть. Только и крутится в голове: «А что, собственно, я сейчас прочитал? Что это было? И где у этого вообще начало и конец?»
Именно это со мной проделал Виктор Пелевин при помощи странного романа (или пьесы — тут сложно определиться с жанровой принадлежностью) «Шлем ужаса».
Мне 14 лет, в руках у меня тоненькая книжка, а сам себя я считаю опытным читателем и с Пелевиным уже знаком — есть набор стереотипов о писателе, которые ты уже усвоил; позволяешь себе даже посматривать свысока на тех, кто их не знает.
Я сажусь в маршрутку, которая едет из пригорода до южной окраины Петербурга, — и через несколько секунд после того, как я открываю книгу, мир вокруг для меня полностью перестаёт существовать. Я вхожу в лабиринт, а моё тело перемещается вместе со старенькой «Газелью» по пробке на Московском шоссе. Пусть оно там потеет, оставим его; я весь превратился в ум и глаза, больше ничего не осталось.
Никто не назовёт «Шлем ужаса» великой книгой или тем более лучшей работой Пелевина. Мой друг (и друг «Кенотафа») Константин Мильчин и вовсе считает её худшей. Может быть, он и прав — я с 14 лет эту книгу не перечитывал, потому что совершенно не хочу потерять то ощущение, которое накатывало на меня в той маршрутке, двигавшейся к югу Петербурга.
А оно было всеобъемлющим. С каждой строчкой этого странного интернет-чата (который и представляет собой «Шлем ужаса») я всё меньше понимал, что происходит, — и в то же время страстно мечтал понять. Смысл как будто был здесь, рядом, рукой подать. Но он скрывался за поворотом, и, когда ты заходил за угол, всё, что тебя встречало, — тёмная шёлковая материя, за которой мелькали какие-то тени.
Я шёл по этому лабиринту, то посмеиваясь над глупыми шутками на олбанском, то сворачивая на дорожку примитивно понятого солипсизма. Но всё это было не то. Никаким образом мне не становилось легче или яснее. Пару раз, выныривая из лабиринта, я смотрел на своё отражение в стекле и видел там человека, у которого на лице было написано раздражение и любопытство.
Но там не было понимания.
Это странное ощущение постоянного ускользания — то, что пронзило меня сильнее всего. Между короткими строчками, между ветвями аккуратно подстриженных кустов в лабиринте, между машинами в медленно ползущем потоке мелькала какая-то тайна. Но стоило начать в неё вглядываться — и всё расплывалось. Я щурился, прислушивался — и всё равно ничего не понимал.
Кроме того, что там что-то есть. Но это что-то я описать совершенно не могу.
Я дошёл до конца нити, которую оставила Ариадна. Пелевинский текст закончился. Подошло к концу и путешествие по бесконечной пробке. Но было понятно, что я так и не покинул лабиринта. Передо мной был вход в метро — и я знал, что, когда буду спускаться на эскалаторе, всё ещё буду находиться в чужих чертогах разума, выхода из которых найти нельзя.
#сенников #коврик_у_кенотафа
6 015
Размышление на полях: кристаллизация ясности
Возвращаясь туда, где давно не живете, выбирайте момент с умом. Илья Эренбург, уехавший из России во второй раз в 1921 году, почти всякий раз приезжал в СССР как будто в новую страну — и всякий раз находил в ней место для себя, хотя жить в ней пока не собирался. Об этой способности — очередной текст Егора Сенникова из цикла «Улица Ильи Эренбурга».
Интересно представлять — а как работали советские пограничники в 1920–1930-е годы? Улыбались ли приезжим — советским и иностранным гражданам? Говорили ли «Добро пожаловать на родину»? А какие были штампы — расплывались ли чернила или наоборот, в паспорте после пересечения границы красовался аккуратный квадратный или круглый оттиск?
Об этих особенностях работы Эренбург точно знал — границу в обоих направлениях в межвоенные годы он пересекал не раз. О первом его возвращении — зимой 1924 года — мы уже размышляли в этом цикле. Вернувшись в Москву спустя три года он не только решал свои личные дела, но и оказался свидетелем большой истории — в дни его пребывания в Москве скончался Ленин; у тела вождя первым оказался Бухарин — старинный друг Эренбурга, еще по гимназии. И вот, студеной зимой 1924 года, Эренбург в числе многих прочих замечательных людей (например, Мандельштама и Пастернака) стоит в почетном карауле у тела вождя.
Впрочем, его поражает не только и не столько это, сколько сам быт Москвы — красная столица в угаре НЭПа, частные лавочки соседствуют с комсомольскими учреждениями, а истории времен военного коммунизма, когда Мейерхольд помогал Эренбургу получить по талонам штаны, казались уже фантастикой.
«Пусть дом не отстроен, пусть в нем очень трудно и очень холодно. Но, ведь, стены его растут».
Поезд уносит Эренбурга в Ригу, затем в Берлин. Впереди — Париж, его новый-старый дом.
Через два года он вернулся снова. «Балчуг» оказался дорог, и Эренбурги поселились в Проточном переулке — среди проституток, воров, картежников, мелких бандитов и беспризорников. Из наблюдений за этим московским низом вырос роман «В Проточном переулке» — мрачное размышление о том, как НЭП пожирает фантазии революции. У НЭПа, впрочем, были враги повлиятельнее писателя: в Кремле верх брал Сталин.
В этот раз он уедет из СССР на целых 6 лет. Ему есть о чем подумать в бесконечных поездках о Европе — не только о коварности корпорации «Ситроен» или жестокости новых каучуковых и нефтяных королей мира, но еще и о том, что он и сам, будучи человеком промежуточного времени, выпадает из эпохи великих переломов, индустриализации и окончательного разгрома оппозиции. Да и экономическая модель, созданная им в 1920-е (издаваться в России, а жить на деньги с переводов на иностранные языки) после того как мир погрузился в Великую депрессию, перестала работать.
Надо было делать выбор — а в итоге, как часто бывает, за него его сделала судьба.
В 1920-е в реальности еще оставались прорехи, где мог существовать такой человек: советский, но живущий на Западе; левый, но не вполне свой ни сталинистам, ни троцкистам. В 1930-е, катившиеся к мировой войне, пространства неопределенности быстро исчезали.
За десятилетие он приехал в СССР еще пять раз. В 1932-м — собирать материал для первого по-настоящему «советского» романа «День второй». В 1934-м — на Первый съезд советских писателей, где хвалил Горького, и ругал с первые опыты соцреализма. Осенью того же года — уже по вызову из Москвы после письма Сталину; и снова попал на похороны — на этот раз Кирова. А в конце 1937-го приехал на две недели — и вскоре понял, что вообще не знает, позволят ли ему уехать.
Окончательное возвращение произошло в самых вычурных декорациях. В 1940 году, после падения Франции, Эренбурга эвакуировали вместе с советским посольством. Поезд шел через Германию, над которой реяли нацистские флаги. Эренбург ехал инкогнито.
Мир, в котором он десятилетиями умел жить между странами, идеологиями и ролями, заканчивался. Начиналась эпоха великой и страшной ясности.
Бойтесь ясности — она опасна.
#улица_эренбурга #сенников
Поддержите «Кенотаф» подпиской: телеграм-канал | Boosty
6 015
Счастье сложно описать, трудно уловить, невозможно однозначно определить. Оно может быть совсем неприглядным, неожиданным и странным для окружающих, а иногда над самыми счастливыми минутами мрачно нависают тени грядущих трагедий.
Будущий создатель атомной бомбы Роберт Оппенгеймер в детстве. Начало 1910-х годов.
#в_поисках_счастья
Поддержите «Кенотаф» подпиской: телеграм-канал | Boosty
6 015
У всех есть возможность сказать своё последнее слово — хотя не всегда тот, кто его произносит или пишет, знает, что именно оно окажется последним. В этой рубрике мы очищаем последние слова от налёта времени и даём вам возможность посмотреть на них отвлечённо.
Сегодня — последние слова первого президента России Бориса Ельцина, сказанные им терапевту перед потерей сознания в день смерти в апреле 2007 года.
#последние_слова
Поддержите «Кенотаф» подпиской: телеграм-канал | Boosty
6 015
В эпоху постдесятых (в 2021-м) у меня состоялся разговор о совсем молодом и моднейшем в те годы издательстве Individuum с моим кумиром и наставником Алексеем Цветковым в московском книжном «Циолковский».
Цветков — живая легенда, среди прочего в нулевые редактор великого издательства «Ультракультура» Ильи Кормильцева. В нулевые у книжников, не успевших к рок-н-роллу девяностых и ранних нулевых, была по «Ультракультуре» неизгладимая тоска — дескать, ничего круче в русском книжном мире не появится при нашей жизни (как же мы трагически были правы). Довольно хаотичный набор книг «Ультракультуры» сам по себе был совершенен — Кормильцев с единомышленниками давали слово всем, потому что право слова есть у всех.
Глядя на книги Individuum, представлявшие собой довольно пёстрый тематический набор, который они сами называли «приключенческим нон-фикшном», я спросил у Цветкова, можно ли считать это издательство наследником «Ультракультуры». Алексей задумался: «Отчасти да. Я понимаю резонность твоего вопроса. Но могли ли вообще остаться у "Ультракультуры" наследники?»
Как показали последующие годы, смотря как посмотреть.
А во времена того разговора к моему золотому сечению российских издательств, за новинками которых я прицельно слежу («Новое литературное обозрение», Ad Marginem, «Альпина нон-фикшн», Corpus), добавлялось пятое — Individuum.
И, конечно, когда тогдашний главный редактор издательства Феликс Сандалов объявил о выходе «Эзотерического подполья Британии», книги про разного рода дарк-фолк и дарк-эмбиент, я стал ждать бумажную книгу с нетерпением.
Перенесёмся ещё на десять лет с лишним назад. В 2010 году в канун весны я тотально провалился в «Русский альбом» Гребенщикова (признанного в РФ иностранным агентом). Следующая остановка — статья «Дарк-фолк» в Википедии. Поиск в интернете. Чтение самодельного перевода «Эзотерического подполья».
Вообще, эта книга — прекрасный повод поговорить о том, зачем я вообще читал раньше книги о музыке, но оставлю, пожалуй, эту тему до «Музпросвета» — он тоже будет в этой книжной эпопее.
Пока же мне важно порассуждать о библиографических редкостях в моей библиотеке — на сайте нынешнего Individuum книга не вычеркнута, но приглушена, как и несколько других позиций их издательского портфеля. Понятно. Этой книги уже будет жалко лишиться — в электронном виде наверняка найду, но вот в бумажном виде уже вряд ли раздобуду (по крайней мере, по умеренной цене). А у меня бумаэный экземпляр есть, и тем дороже — свидетельство чего-то мимолётного, на что я указал в самом первом предложении этого очерка.
В ящиках и на книжных полках моей библиотеки, раскиданной по разным частям земного шара, их хватает — книг, которых, возможно, не доведётся больше найти в бумажном виде.
Отсюда вытекает роковой вопрос для такого поклонника бумажных книг, как я: нужно ли сейчас всё покупать непременно на бумаге, потому что потом сделать это не получится? Такие книги, как «Подполье», на моей полке вопиют: надо покупать, не откладывать на потом, которого может не быть. Не все книги переиздаются. Но часто они исчезают бесследно, и интернет тут совсем не помощник.
Мой вузовский преподаватель Андрей Мельвиль вспоминал, что в юности прочитал «Так говорил Заратустра» Ницше в дореволюционном издании, которое хранилось у его отца. А отцу, видимо, уже тоже пришлось её доставать. От этой истории веяло чем-то запредельным и, как оказалось, близким.
***
Это цикл #группа_макулатура, в котором я рассказываю о книгах из моей библиотеки и об истории моих взаимоотношений с ними.
#простаков
6 015
Repost from "Циолковский". Книжный магазин и издательство
Шедевр русской психоделической литературы наконец то переиздан.
6 015
Счастье сложно описать, трудно уловить, невозможно однозначно определить. Оно может быть совсем неприглядным, неожиданным и странным для окружающих, а иногда над самыми счастливыми минутами мрачно нависают тени грядущих трагедий.
Оксимирон (ныне — иноагент) начинает свой первый раунд в баттле с Гнойным. Лето 2017-го.
#в_поисках_счастья
Поддержите «Кенотаф» подпиской: телеграм-канал | Boosty
6 015
+1
Этим летом я болею «русской болезнью» или, как сейчас модно выражаться, у меня гиперфикс на Толстоевских. В моём случае — Лев Толстой. В конце июня я решил окончательно прочитать «Войну и мир». Да, так нырнул в текст, что стал читать не только русский роман, но и комментарии к нему, а, главное, впервые всерьёз размышляю о Толстом. Иной раз буквально ни о чём, кроме него, думать не могу. Прямо скажем, идеальный писатель на все времена, но на наши — особенно.
Сейчас у меня князь Андрей умер, а Петя Ростов ещё жив, французские войска отступают по Старой Смоленской дороге, а в России 1812 года наступает поздняя осень. Я насильно прекращаю чтение о «Войне и мире» и о Толстом, потому что на этом я могу сидеть и ещё полгода, а ведь есть другие книги.
Поэтому сейчас краткий обзор того, что прочитал параллельно с «Войной и миром».
Вячеслав Курицын «Главная русская книга». Не понимаю, почему эта книга вызывает такие восторги. Жанр «опыт личного прочтения и понимания» — уважаемый, но рваный, изобилующий повторами и бесконечными примерами текст Курицына вызывал у меня ощущение, что автору совсем наплевать на своего читателя. Конечно, содержательно Курицын очень неплох — он пишет о том, как устроена «Война и мир» с точки зрения интуиций и озарений Толстого, которые и формируют чудо этого громоздкого текста. Но Курицын не Толстой, чтобы писать об этом так много — всё содержание и доказательная база вполне уместились бы в эссе. Читать, только если вы одержимы, как и я, «русской болезнью».
Эндрю Кауфман «Дайте "Войне и миру" шанс». Кауфмана я в руки брал с опасением — от книги веет «Стоицизмом для офисных работников или Спиноза со смузи», излюбленным американским жанром, который интенсивно на наш рынок поставляет «Альпина». Но Кауфман оказался сложнее. Он выдерживает тонкую грань между популяризаторством и серьёзным литературоведением — в нашем случае, русистикой американских университетов. Кауфман построил книгу на основе опыта преподавания Толстого в американских колледжах и волонтёрской работы в американских зонах для подростков. Книга — безупречное пособие для изучения Толстого уже в наших школах и очередное доказательство всеобщности Толстого.
Илья Бендерский «Война и мир: от замысла к мифу». Замечательная книга. Это уже история «Войны и мира» как текста. Бендерский не лезет в поэтику и литературоведение, но подробно и интересно рассказывает о зависимости Толстого от срачей духовных поисков середины XIX века. Отдельно понравились фрагменты про оскорбление чувств ветеранов 1812 года — им не нравилось, что война не описывается в «Войне и мире» возвышенно. Например, Василий Норов, участник Бородина и декабрист, упрекал Толстого в том, что тот оскорбил память ветеранов и погибших тем, что Кутузов в книге читает французский роман — такого, дескать, не могло быть, все отказались от неприятельского языка. Когда Норов умер, у него в библиотеке был найден французский роман, на котором он подписал, что читал его после Бородина в Москве в 1812 году. Отдельно понравились главы про читательскую рецепцию «Войны и мира» — Бендерский справедливо жалуется, что со времён Сталина-Хрущёва осмысление и обсуждение «Войны и мира» в нашем обществе прекратилось. В книге, изданной в 2021 году, Бендерский задаётся вопросом — что изменится в отношении к роману к празднованию двухсотлетия Толстого в 2028 году?
Андрей Зорин «Жизнь Льва Толстого. Опыт прочтения». Эту книгу я первый раз читал в августе 2020 года, и в этом смысле она уже факт моей судьбы, а не просто читательского опыта. Всё это лето её со мной норовили обсудить разные люди, зная, что я читаю «Войну и мир». Так я её перечитал. В целом книга претендует на статус биографического шедевра. И дело тут не в краткости и насыщенности текста — после этих 250 страниц складывается ощущение, что о Толстом ты знаешь всё. Дело в оптике — Зорин сделал то, что не делали с Толстым последние 198 лет: он не различает Толстого-художника, Толстого-мыслителя и Толстого-человека и показывает его как цельный и последовательный (само)проект. Очень толстовский взгляд на Толстого.
#простаков #рецензии_на_кенотафе
6 015
У всех есть возможность сказать своё последнее слово — хотя не всегда тот, кто его произносит или пишет, знает, что именно оно окажется последним. В этой рубрике мы очищаем последние слова от налёта времени и даём вам возможность посмотреть на них отвлечённо.
Сегодня — последние слова стихотворения в прозе «По снегу», открывающего «Колымские рассказы» Варлама Шаламова.
#последние_слова
Поддержите «Кенотаф» подпиской: телеграм-канал | Boosty
6 015
Открытие Испании: печаль с чеховскими мотивами
Откуда у парня испанская грусть? По версии Ильи Эренбурга, испанцу есть о чем печалиться, ведь его жизнь — постоянная борьба с природой, землей и социальным устройством. В новом тексте из цикла «Улица Ильи Эренбурга» резидент «Кенотафа» Егор Сенников размышляет о том, что первое странствие писателя по Испании говорит о стране, об авторе и о России.
«Бог и Отечество — непобедимый союз: в угнетении и кровопролитии им нет равных».
Уроженец Арагона, сухого и печального края, где даже случайное облако на небе приносит людям радость, Луис Бунюэль был страстно влюблен в Испанию. Но она же — повод для печали. Родную страну Бунюэль изучает наощупь: для него одинаково важны фактура ткани и гнилые зубы бедняка, колкость монашеской власяницы, аромат цветов и соленый привкус пота обычного кампесино.
В 1931 году в эту страну, край камня, засохшей крови, католицизма и Инквизиции (так ее видел другой великий испанец - Дали) едет Илья Эренбург.
Он бывал уже здесь раньше, но видел совсем немногое - в 1920-е годы пробрался в страну, нелегально перейдя франко-испанскую границу, немного углубился, но вскоре повернул обратно. После того как в 1931 году в Испании избавились от монархии и провозгласили республику, он, наконец, смог вырвать визу из рук испанского консула в Париже - тому не нравился ни Эренбург, ни его книги, но республика провозгласила курс на открытость и ему пришлось впустить нежеланного гостя.
Он уже бывал здесь, но видел немного: в 1920-е нелегально перешел франко-испанскую границу, немного углубился в страну и повернул обратно. После падения монархии и провозглашения республики в 1931-м Эренбург наконец получил визу у испанского консула в Париже, которому не нравились ни писатель, ни его книги.
Чужая страна почти неизбежно заставляет путешественника вспоминать свою. Родина приучает нас не только к языку и пейзажу, но и к способу видеть. Для петербуржца другие города могут казаться слишком хаотическими, изломанными; не городами вовсе. Сердце шотландца может забиться быстрее, стоит ему увидать зеленые холмы и горы Дарджилинга. Голландец, наверное, затоскует в Варшаве, ему будет не хватать воды и каналов.
«Мы, испанцы: утром — месса, днем — коррида, вечером — бордель. А во что всё это сливается? В печаль». Это уже Пикассо, многолетний друг Эренбурга, также смотревший на Испанию со смесью грусти и любви.
Испания Эренбурга - это страна крайностей, почти по Дали. Здесь разодетые кабальеро пьют свой кофе на Гран-Виа в Мадриде, а вечером ведут молоденькую проститутку в гостиничный номер. Здесь нищие крестьяне возделывают злую, сухую землю, но даже последний бедняк исполнен достоинства и не будет унижаться за деньги; лучше умрет, с голоду, но не даст и намека на слабость. Кажется, это же потрясло историка Аппиана, описывавшего осаду Нумансии - и как защитники крепости предпочли умереть, но не сдаваться Риму.
И он видит здесь многое из России своего детства и юности. Родина мерцает через столоначальников и жандармов, карикатурных богачей и содержанок, транспортную разъединенность страны, где роскошные поезда соседствуют с развалюхами, способными ползти сто километров весь день. Местные помещики поражены какой-то «чеховской» печалью: во всем сквозит желание застрелиться, но никто не совершает последнего шага — не из страха, а из той же апатии.
Как у Трофимова в «Вишневом саде»:
«…у нас нет определенного отношения к прошлому, мы только философствуем, жалуемся на тоску или пьем водку».
Или, даже, пострашнее:
«Тоска громадная, не знающая границ… так она бы, кажется, весь свет залила, но ее не видно».
Эренбург едет по стране, где горе смешано с песком, беспощадно глядит на нее и мечтает о том, что здесь когда-нибудь всё изменится.
Он вернется через несколько лет — когда сухие поля, на которых копошатся бедняки, будут залиты кровью.
#улица_эренбурга #сенников
Поддержите «Кенотаф» подпиской: телеграм-канал | Boosty
