Жизнь на Плутоне
前往频道在 Telegram
2 202
订阅者
无数据24 小时
-17 天
-330 天
数据加载中...
相似频道
标签云
进出提及
---
---
---
---
---
---
吸引订阅者
九月 '26
九月 '26
+6
在0个频道中
八月 '26
+13
在0个频道中
Get PRO
七月 '26
+3
在0个频道中
Get PRO
六月 '26
+11
在3个频道中
Get PRO
五月 '26
+3
在1个频道中
Get PRO
四月 '26
+10
在0个频道中
Get PRO
三月 '26
+40
在0个频道中
Get PRO
二月 '26
+12
在0个频道中
Get PRO
一月 '26
+11
在2个频道中
Get PRO
十二月 '25
+23
在2个频道中
Get PRO
十一月 '25
+21
在0个频道中
Get PRO
十月 '25
+37
在12个频道中
Get PRO
九月 '25
+9
在0个频道中
Get PRO
八月 '25
+12
在2个频道中
Get PRO
七月 '25
+18
在0个频道中
Get PRO
六月 '25
+14
在1个频道中
Get PRO
五月 '25
+29
在2个频道中
Get PRO
四月 '25
+21
在1个频道中
Get PRO
三月 '25
+28
在3个频道中
Get PRO
二月 '25
+26
在1个频道中
Get PRO
一月 '25
+55
在7个频道中
Get PRO
十二月 '24
+37
在6个频道中
Get PRO
十一月 '24
+34
在2个频道中
Get PRO
十月 '24
+28
在1个频道中
Get PRO
九月 '24
+31
在1个频道中
Get PRO
八月 '24
+146
在3个频道中
Get PRO
七月 '24
+31
在3个频道中
Get PRO
六月 '24
+15
在6个频道中
Get PRO
五月 '24
+27
在3个频道中
Get PRO
四月 '24
+39
在4个频道中
Get PRO
三月 '24
+104
在24个频道中
Get PRO
二月 '24
+23
在3个频道中
Get PRO
一月 '24
+30
在1个频道中
Get PRO
十二月 '23
+102
在7个频道中
Get PRO
十一月 '23
+16
在2个频道中
Get PRO
十月 '23
+105
在5个频道中
Get PRO
九月 '23
+47
在0个频道中
Get PRO
八月 '23
+40
在0个频道中
Get PRO
七月 '23
+113
在0个频道中
Get PRO
六月 '23
+105
在0个频道中
Get PRO
五月 '23
+207
在0个频道中
Get PRO
四月 '23
+160
在0个频道中
Get PRO
三月 '23
+43
在0个频道中
Get PRO
二月 '23
+30
在0个频道中
Get PRO
一月 '23
+36
在0个频道中
Get PRO
十二月 '22
+39
在0个频道中
Get PRO
十一月 '22
+48
在0个频道中
Get PRO
十月 '22
+86
在0个频道中
Get PRO
九月 '22
+36
在0个频道中
Get PRO
八月 '22
+102
在0个频道中
Get PRO
七月 '22
+49
在0个频道中
Get PRO
六月 '22
+22
在0个频道中
Get PRO
五月 '22
+40
在0个频道中
Get PRO
四月 '22
+61
在0个频道中
Get PRO
三月 '22
+50
在0个频道中
Get PRO
二月 '22
+19
在0个频道中
Get PRO
一月 '22
+49
在0个频道中
Get PRO
十二月 '21
+28
在0个频道中
Get PRO
十一月 '21
+34
在0个频道中
Get PRO
十月 '21
+45
在0个频道中
Get PRO
九月 '21
+34
在0个频道中
Get PRO
八月 '21
+22
在0个频道中
Get PRO
七月 '21
+11
在0个频道中
Get PRO
六月 '21
+28
在0个频道中
Get PRO
五月 '21
+67
在0个频道中
Get PRO
四月 '21
+26
在0个频道中
Get PRO
三月 '21
+82
在0个频道中
Get PRO
二月 '21
+66
在0个频道中
Get PRO
一月 '21
+49
在0个频道中
Get PRO
十二月 '20
+1 607
在0个频道中
| 日期 | 订阅者增长 | 提及 | 频道 | |
| 19 九月 | +2 | |||
| 18 九月 | 0 | |||
| 17 九月 | 0 | |||
| 16 九月 | 0 | |||
| 15 九月 | 0 | |||
| 14 九月 | 0 | |||
| 13 九月 | +1 | |||
| 12 九月 | 0 | |||
| 11 九月 | 0 | |||
| 10 九月 | 0 | |||
| 09 九月 | 0 | |||
| 08 九月 | +1 | |||
| 07 九月 | 0 | |||
| 06 九月 | +1 | |||
| 05 九月 | 0 | |||
| 04 九月 | 0 | |||
| 03 九月 | 0 | |||
| 02 九月 | 0 | |||
| 01 九月 | +1 |
频道帖子
Философия — единственная область, чье определение принадлежит ее собственному предмету. Спросите кого угодно, нужно ли заниматься философией, — и вам скажут, что вопрос труден и разобраться в нем почти невозможно (уход от вопроса, равноценный молчанию). Или же что вопрос вообще странный, начинать надо было не так и сначала надо ответить еще на тысячу вопросов (умножение вопросов, равноценное бесконечному разговору). При видимом уходе от вопроса ответ не перестает быть философским. И чтобы уклониться, и чтобы ответить, нужно философствовать — в момент вопроса быть тем, кем станешь, только отвечая. Молчащий философствует нечаянно: его «затруднение» — уже философский тезис. Умножающий вопросы философствует деятельно, сам того не замечая: каждый встречный вопрос — уже философия, и чем усерднее он уходит от первоначального вопроса, тем дальше погружается в философствование.
Теперь спросим то же самое у философа — и ответы будут теми же: вопрос труден и не имеет общеудовлетворительного ответа. Или же вопрос поставлен неправильно, его нужно переформулировать. Те же молчание или умножение вопросов, и работают они так же. Первый ответ содержательно «профанский», и мудрости в нем ровно столько же, то есть нисколько: профан философски пятится перед вопросом при первой встрече, философ — после целой жизни внутри него. Философ и есть профан со стажем. Но стаж в философии не значит ничего, потому что мера здесь одна: связный и исчерпывающий ответ — на этот вопрос, как и на любой другой. Ни молчание, ни умножение вопросов не есть ответ. Мера эта степеней не знает: пока ответа нет, безразлично, сколько дорог к нему пройдено, — полжизни в вопросе и первая встреча с ним суть одно состояние без ответа. Расстояния замеряет историк или преподаватель философии. Второй ответ с виду ученее, но и он не ответ: переформулировать — значит не отвечать на вопрос, а говорить о вопросе, поставить запятую там, где спрошено о точке, после запятой можно дописывать сколько угодно, так ни разу не ответив. С кафедры, оказывается, можно уйти, не вставая с места. Философа же отличает от профана не объем или длина пройденного, а то, что он от вопроса отделаться не может: нехватку мудрости он сделал своим осознанным занятием — на что указывает даже этимология. Ответ, связный и исчерпывающий, дан одному Мудрецу, но он в опросе не участвует: у него нет нехватки, которая заставляла бы отвечать.
| 2 | Палач плачет, а яд приносит. За эти дни он узнал Сократа как благороднейшего из людей — чуть напоминает набоковского месье Пьера, только Цинцинната от дружбы палача-пошляка воротит, а Сократов тюремщик искренен и приговоренный ее чистосердечно принимает, как бы возвращая контроль над совсем не картонным спектаклем. Его казнь, как давно заметили, не ошибка, досадное стечение обстоятельств или несовершенство сограждан. Это закон, который исполняется помимо того, что о нем соображают исполнители, и помимо того, что о нем воображает приговоренный. Весь день Сократ обходит Время стороной: рассуждением выводит душу за его пределы, надеждой перебирается на тот берег, доказывает, что до рождения уже был, и что после смерти будет. Время и не спорит. Переиграть смерть Сократ берется, взяв в союзники вечность, — а вот чем она от времени отличается, сказано так же, как про равные-неравные палки: те кажутся то равными, то нет, смотря кому и когда. То же и тут — дана смерть, а вечность приходится учреждать, и учреждает ее тот, кому именно сегодня и умирать: сегодня они ему кажутся разными.
Кожев писал, что отсутствующий в «Федоне» и все-таки его написавший Платон сознательно сделал аргументы Сократа зыбкими, чтобы показать невозможность личного бессмертия. Философа влечет любовь к Мудрости, словно намагниченный камень, а объект влечения вполне может статься и пустой породой. И не любовь ли это к Смерти (плакальщицу-Ксантиппу с ребенком на руках в самом начале диалога просто уводят прочь), как оболочке, в которую может быть завернута мудрость? Получается, что, высвобождаясь из одной оболочки (телесной), философ неудержимо тянется к другой. Что же остается у Сократа кроме силы этой любви? Собственная прижизненная программа — заранее получше подготовиться ко встрече с Истиной, раз тут ее не доискаться. Жизнь дает время работать с этим отсутствием, тогда как смерть пока не дала ничего, кроме повода для надежды. Поэтому эротическое влечение к Мудрости удерживает философа в жизни даже тогда, когда обещает увлечь его за борт. И это уже осознанный прижизненный проект, которому нечего перепоручить потустороннему: все, что зависит от Сократа, должно совершиться здесь и сейчас. Этические благоглупости про «приготовление к смерти» наполняются конкретным содержанием — воспользоваться временем целиком, не принимая силу своей любви за доказательство того, что обладание ее предметом гарантировано.
В голом результате «Федон» оказывается хитро закрученным признанием в недоказуемых посылках — и знания, и бессмертия, — освященных «доброй надеждой». Признанием после приговора. Лукаво отказав себе в искусстве создания мифов, Сократ заканчивает последним мифом — об истинной земле, где краски ярче и лето теплей. Этот миф он вытягивает как заклинание, пропетое рассветной птицей — петухом Асклепия — перед самым закатом. Отдаваясь на поруки надежде и не расписываясь в собственном всезнайстве. | 116 |
| 3 | Если есть то, о чем мы всегда толкуем, Прекрасное или Благое само по себе (впоследствии аргумент Декарта), то и душа была до рождения, а без одного нет и другого. Симмий соглашается, что ему это одинаково очевидно, и говорит, что довод нашел «прибежище». Наш современник без тени академизма мог бы заметить, что о «равенстве» мы узнаем на уроке арифметики. До урока все вокруг просто похоже одно на другое или же не слишком похоже. Сократ возразил бы, что учитель ничего не вложил извне, а только напомнил, — иначе как бы ученик понял объяснение? И ведь верно, что различать равное от неравного мы умеем загодя. Но глядя на палки, мы замечаем лишь то, что одна чуть длиннее: нам дана разница, и дана всегда, оттого палки и кажутся неравными. Равенство же — имя для разницы, которой нет, и ее никто не видел, ее устанавливают a posteriori: считают на счетах, меряют линейкой. Мерка не извлекается из памяти, мерка учреждается, и у нее есть дата рождения — хотя бы тот самый урок арифметики, на котором мы научились ею пользоваться. Равенство узнано из времени, но Время у Сократа — текучая вода забвения, в которой отражается неизменный и вечный Сократ, уже сменивший своих небесных господ.
Разговор приобретает новый поворот, когда Сократу приводят доводы о лире и гармонии и ткаче и его последнем плаще. Гармония, будучи бестелесной и прекрасной (как душа), исчезает вместе с разрушением инструмента; ткач (душа), изготовивший и износивший сотни плащей (тел), еще не факт, что свой последний плащ переживет. Аргументы кажутся всем, включая Сократа, убийственными, но тот выворачивается — выговариваемые Сократом благие истины не перестают быть собою даже если Сократ косноязычный невежда. После долгого молчания Сократ снова бросается в бой — гармония не бывает настроена лучше или хуже, чем она есть, а души бывают — выходит, у дурной души гармония расстроенная; и гармония струнам не перечит, а душа телу — сплошь и рядом. Сократ как будто контрабандой усаживает на место «гармонии» самого бессмертного музыканта, который продолжает играть, меняя инструмент за инструментом. Но как же доказать бессмертие такого музыканта?
Сократ оглядывается назад и вновь рефлексирует относительно собственного невежества, даже мировой ум Анаксагора ему не помог: Анаксагор объявил ум причиной всего, но объяснял происходящее воздухом, эфиром и водой. Двойка у него получается не оттого, что к единице прибавили единицу или от тройки ее отняли, а оттого, что единицы «причастились» Двойке (ровно так же Сократ удваивает прекрасное, доставая из-за пазухи его «идею»). Как получается это удвоение, он и сам не знает: прекрасное прекрасно через Прекрасное-само-по-себе — через присутствие, общение или еще каким способом, на этом он не настаивает. Ответ, говорит, простодушный, зато безопасный: за него держатся, чтобы не упасть. Все двоемирие висит на посылке, о которой не спрашивают, и на связке, которая неизвестна.
Затем идет изящный софизм про четное и нечетное и про то, как нечетное никогда не станет четным — тройка, например, не станет четной, оставаясь тройкой. Прибавим единицу — получится четверка, но тройку этим не опровергнем. Снег тоже не станет теплым снегом — просто растает. И душа, приносящая жизнь, не примет смерти. Но почему ей не исчезнуть, как снегу или тройке после прибавления или убавления единицы? Сократ сам замечает, что тут требуется еще одно условие: бессмертное должно быть неуничтожимым. | 93 |
| 4 | Затем следует немного сомнительная риторика про самоубийство и принятие смерти, которое потом поднимут на щит стоики. Дескать, смерть — ровно то, к чему философы и стремятся, отвергая телесные чувства и наслаждения как помеху знанию, а стало быть, смерть философу не страшна. Что не страшна — еще куда ни шло — порой, по слову Джона Сильвера, живые действительно завидуют мертвым, но из нестрашной она в два хода делается для философа даже желанной, и это бесстрашие куплено самой дорогой монетой — надеждой на знание хотя бы в посмертье. Запрет же на самоубийство «обосновывается» загодя, еще до всякой софистики, двумя доводами. Первый — из тайного учения: мы-де посажены под стражу, и отпирать себе дверь не комильфо. Сократ сам оговаривается, что учение это нелегко разглядеть и само по себе оно невнятное. Второй — что человечество есть скот, принадлежащий богам, а хозяевам перечить не положено. После чего довод о том, что от хороших хозяев, — а богобоязненный Сократ их таковыми считает, — не бегут, Сократ парирует той же надеждой на мудрость и благость новых хозяев в загробье. В обоих случаях философ подобен рабу, который слишком покорен или осмотрителен, чтобы решиться на побег.
Затем Сократ пускается в рассуждение о бессмертии, и оно сводится к трюкам с противоположностями, которые не существуют порознь: большее возникает из меньшего и наоборот, и между ними всегда два встречных хода — растет-убывает, засыпает-просыпается. Песок в песочных часах убывает в одной колбе и тем самым прибывает в другой. Из этой взаимообусловленности якобы и следует бессмертие души: из живого возникает мертвое, стало быть, и обратное тоже верно, иначе все давно бы вымерли. Но ведь песочные часы кто-то должен перевернуть. То, что одно и то же может расти и убывать, двигаясь по дороге, проезжей в обе стороны, еще не означает, что такова и дорога от живого к мертвому. Почему противоположность состояний должна обеспечивать проезд в обе стороны? Обратный ход — возвращение — Сократ получает даром, вместе с самой противоположностью. Душа, бессмертие которой требовалось доказать, пришита к доводу, как подкладка к плащу: держится, пока не износился плащ.
На всеобщем пути к неучености нас ожидают завалы из полузабытых знаний, и Сократ обращается к своим же школьным истинам, миллион раз с тех пор переписанным в тетрадки прописью — «эйдос» и «анамнесис», слова греческие и ученые, смысл которых от всеобщего употребления совершенно износился. Две палки, равные на глаз, напоминают о равенстве, не равном ни одной из двух палок. Получается идея равенства — вечная палка, подвешенная в вечности над головой равняющих. Сопоставляя две палки, мы замечаем, что до равенства обе они не дотягивают, а заметить недостачу можно лишь сопоставив с образцом — стало быть, образец мы знали прежде палок, которые дети норовят подобрать с земли, едва научившись ходить. И даже прежде, чем начали видеть и слышать, — стало быть, равенство было у нас в голове прежде, чем эта голова появилась на свет.
Само узнавание часто основано на подобии. Одно похоже на другое, так и тянется учебная процессия. Однако как узнавание из подобия приводит к «истине» о припоминании вечных «идей» о равенстве, сходстве и подобии? Всегда можно остановиться и сказать: Симмия по портрету мы узнали, потому что когда-то с ним виделись (на рынке или на Агоре, если по-ученому) и когда-то научились отличать изображение на картине от того, что или кто на ней изображен. Но это всегда момент после рождения — откуда следует, что до? Такого вопроса сократовские подпевалы не задают — лишь кивают да поддакивают, а единственное возражение, которое допускается, философ задает себе сам: может, мы с этим знанием родились и знаем всю жизнь? Нет, знающий должен уметь дать отчет, а отчитаться умеют немногие, стало быть, многие — забыли, так и не сведя счетов с забытьем. Один все-таки пикнул: а если знание приходит с самым рождением? — И теряется в тот же миг? — И умолк. | 113 |
| 5 | Опыт чтения "Федона"
Когда Сократа приговорили к смерти, он и не знал, когда приговор исполнят. В общем, от неприговоренных он не слишком тогда отличался. Отсрочка была вызвана верностью обычаю или, если по-нашему, суеверию. Не все ли равно, когда посольство доплывет из Делоса, но вмешались противные ветра, не дававшие кораблям наспех пристать к берегу и давшие Сократу лишнее время жизни. Сократ не знал, когда он умрет, зная, что он умрет. Вот и первый камень или бревно (не равные друг другу), заложенные в академический курс незнания. Приговор ничего не изменит. Дуновенья Эола или суеверия сограждан — такие же кирпичи или бруски незнания. Ведь за отсрочкой могло статься и помилование (хоть и говорят, что ученые афиняне его не знали). Да и Сократ мог сбежать благодаря друзьям-заговорщикам, что, впрочем, было бы не в его правилах. Вот — хоть одна крупица знания. Или же — что было бы, напротив, совершенно в сократовских правилах, — он мог так взбаламутить умы стражников или судей, что они отпустили бы его на все четыре стороны. Вот мы и не узнали ничего нового. Сократ умер, но умер бы он и без приговора. Весь разговор-то и сводится к Времени и суевериям.
Но что это за приговор такой, когда ты окружен друзьями и свободно с ними беседуешь так, будто приговор ничего не значит? Все возникает из перекатов и перепадов противоположностей — как узнать, что ты заключен в тюрьме, если в дни заключения не можешь свободно побеседовать с друзьями, освобожденный от кандалов? Вечное самотождество заключения или иной формы несвободы быстро превращает узника в животное, не способное к осознанию своего положения. Во вредное и больное животное, которому отказано в знании.
Кожев писал, что Платон, не желая спорить на базарной площади с кем попало не пойми о чем, ушел беседовать с «надежными» друзьями в частный сад, королевски махнув рукой на остальной мир. Так и вышла Академия — кружок, которому нет дела, случилось ли что-нибудь вовне. Со временем таких академий развелось без счета, и многие дожили до наших дней под именем монастырей. Академик с негодованием отвергнет предложение стать царем, которого, впрочем, ни один царь ему, по понятным причинам, не сделает. Только Ивану-дураку сделали. В Сиракузы Платон, по Кожеву, ездил выпрашивать у богатенького буратино участок под академию. Государство же в «Государстве» — карикатура на академию, какой ей следовало бы быть. Только первая академия открылась пораньше и сразу в тюрьме, где и разделались с Сократом. Платон на учредительное собрание не явился.
Перед смертью Сократ принялся писать стихи, усомнившись в правильности толкования снившегося ему всю жизнь сна. Он усомнился в том, что ему следовало заниматься философией, высшим из мусических искусств, и попытал себя в поэзии, изложив в стихотворной форме уже знаемые им наизусть Эзоповы басни. Платон показывает на пальцах как зыбкое сомнение претворяется в самое твердое незнание — ни одного нового, не знаемого ранее мифа Сократу в голову не пришло — ни создать, ни просто так. Пока что. Наш король философов как бы между первых строк уже заголен. | 207 |
| 6 | Кинбот замыкает поэму Шейда тысячной строкой, которой в рукописи нет, и она повторяет первую. Убитый поэт, начинавший с убитой птицы, будто бы успел вписать и собственную смерть твердой редакторский рукой Кинбота, восстановившего элементарную симметрию начала и конца. Догадка Кинбота черпает силу в события, после которого проверить ее у автора уже невозможно. Возвращение к началу вмещает теперь и смерть Шейда, и работу Кинбота, давшему поэме недостающее завершение. Круг проходит сквозь руку, которая его замкнула.
Наш картограф тоже должен нанести на карту и собственный росчерк. Тысячная строка входит в Книгу вместе со своим сомнительным провенансом: место для нее заготовлено симметрией, но занято волевым решением комментатора. Система должна объяснить необходимость той самой росписи в собственном завершении. И в последней точке карты стоит человек с карандашом, уверивший себя, что море обезвожено и некому носится над водами. Или же стоит Бог, которому только и остается, что носиться над морем без берега. Но не все ли равно: кругом пустыня или море? В обоих случаях нечего пить. Это и есть одиночество, невспомнутость, непризнанность, неотличимые от смерти, и остается только надежда на комментатора. | 238 |
| 7 | На последних строках берлинского доклада Кожев напоминает о счастливом конце Истории, который Гегель отнес к 1806 году. Что думаем об этом мы, остается вопросом для каждого и, «для философа, пожалуй, Вопросом». В конце было Слово, и Слово было у Человека, и Слово было Человеком. Кто же здесь, в конце концов, добрый христианин? | 384 |
| 8 | Синтез охватывает всю временную последовательность этих речей. Яблоко было зеленым, затем покраснело наполовину, стало красным. У каждого определения появляется свое время, вместе они описывают становление одного предмета. Синтезу соответствует целая история яблока. Ему, утверждает Кожев, уже нечего противопоставить: он вобрал в себя все осмысленно сказуемые возможности.
Под Книгой находится еще одна подложка — структура Речи-Дискурса, т.е. форма, в которой вообще возможно осмысленное картографирование. Внешнего картографа Кожев уже поместил внутрь карты; правила не только составления, но и изготовления карты проходят следом. Речь делает предметом Речи собственную структуру. Условие изображения само становится изображенным. В «Канте» Discours uni-total (все-единая Речь) включает все, что можно сказать без противоречия. Собственные границы он должен вывести из самого факта Речи «с абсолютной достоверностью». За пределом остаются Молчание и Противо-речие. Сам Кант почти дает Кожеву нужный образ: Разум следует представлять сферой, радиус которой можно определить по кривизне ее доступного участка. Вне сферы для Разума уже нет предмета. Кожев читает этот образ как обещание замкнутой Системы Знания. Вещь сама по себе остается у Канта «сингулярной точкой»: о ней приходится говорить, хотя собственное положительное содержание такого разговора недоступно человеческому Знанию. Устранение этой точки должно, по Кожеву, позволить Речи замкнуться на собственных основаниях.
Так карта принимает форму Системы Знания. Полнота теперь принадлежит самой Речи: всякая новая земля, всякий новый Проект, всякое отрицание и даже высказывание о неполноте карты должны оказаться осмысляемы тем же Дискурсом. Карта знает будущую сушу заранее только в одном смысле — она претендует знать, что значит вообще быть нанесенным на карту. Структура Речи рискует стать вторым, незаметным и молчаливым картографом, как дух, носящийся над водами: от нее зависит, что попадет на карту и в каком виде. Кожев требует нанести и ее.
Исчерпывают ли эти операции сам Смысл? Кожев в Was ist Dialektik? отвечает утвердительно и старается доказать отсутствие пятой речевой возможности. Понять такое возражение и показать его несостоятельность — две разные работы. Возражение против полноты можно понять, не сумев его опровергнуть. Само присутствие возражения внутри Книги еще ничего не решает.
В первом томе «Опыта» Пара-тезис способен замкнуть Дискурс прежде- или без-временно. Взятые вместе и вне становления, противо-речивые речи взаимоуничтожаются. Возвращение к исходному вопросу гасит саму попытку ответить. Кожев называет этот возврат «слишком коротким кругом» — un circuit trop court, court-circuit, коротким замыканием Речи, которая вернулась к началу, не достигнув Синтеза. По одной окружности короткое замыкание от Синтеза не отличить. Полнота круга определяется тем, получил ли каждый его момент свое необходимое место во Времени.
Даже синтетическое целое допускает два зеркальных расположения. Речь позволяет построить оба, а выбрать между ними одними словами невозможно. Какая последовательность действительно имела место, устанавливает опыт. Для целого человеческой Истории Кожев вслед за Гегелем обращается к общему, внешнему и действующему историческому опыту.
В начале первого тома «Опыта» соответствие известных исторических стадий логической схеме оставляет простор для философской новизны, не предусмотренной схемой. Доказательство ее невозможности Кожев поручает изложению самой Системы Знания, и оно возможно только a posteriori. Совершившаяся История оглядывается на собственный путь и становится résumé compréhensif, осмысленным воспоминанием — гегелевским Er-innerung. Кожев требует соответствия логических моментов историческим этапам и такой их последовательности, которая делает весь процесс понятным. Завершенная История должна сложиться в целое, где каждый момент получает законное место, а продолжать ее ради понимания уже незачем. | 290 |
| 9 | Кожевский «атеизм» устроен как пари Паскаля наоборот и никак не сводим к наивному бытовому материализму-реализму или кавалергардской неосмотрительности. Религия заранее оставляет часть работы за Богом: своими силами довести этот мир до полного удовлетворения его состоянием человеку не удастся, последнее слово всегда остается за Потусторонним. Кожев ставит на обратное. Если Бога нет, Человеку должен попробовать сам стать богом, преобразив данное до неузнаваемости, потенциальный выигрыш безразмерен. Если Бог есть, сама возможность такого успеха этим не опровергнута. Исход пари решается на деле: человеческое Действие либо упрется в стену, через которую не сможет перемахнуть, либо упрется — и разберет ее по кирпичикам. Считать заранее, что сопротивление материала нельзя преодолеть, Кожев отказывается: это означало бы уже проиграть, еще ничего не поставив на кон. Ставка — сама Свобода.
У Свободы есть подложка — Желание Желания, то есть Желание Признания из раннего Кожева времен лекций о «Феноменологии духа» и названное позднее в «Канте» «несводимой Данностью» (“Donnée irréductible”), из которой выводится Негативность. Вместе с этой Данностью в систему почти контрабандой возвращается пред-за-данность. Настоящее больше не определяется одним Прошлым: Человек действует из Будущего, из Проекта того, чего еще нет. Но само человеческое Будущее уже имеет форму. Какой мир будет произведен, заранее неизвестно, но вот что делает его производство человеческим, известно прекрасно — Желание Признания. Кожев освобождает содержание Будущего и одновременно задает грамматику его производства.
«Несводимую Данность» Кожев в «Канте» переопределяет: Желание Признания, исходящее от Другого, превращается в Признание-себя (Reconnaissance-de-soi). Человек преобразует мир ради возможности испытывать к себе уважение вместо презрения. Его достоинство получает первую оценку в собственных глазах. Другой входит в эту конструкцию как свидетель: полное Удовлетворение требует, чтобы осознанная человеком самоценность получила признание всех, кто вообще способен признавать. Свидетельство Другого остается необходимым, но не первостатейным. Человек предъявляет Другому Проект себя. Собственное суждение должно выдержать чужое непризнание, ответить на него и сохранить Смысл. Суждение о собственном достоинстве требует всеобщего признания. Того же Речь потребует от самой себя: выдержать возможное отрицание другим говорящим.
С нашей Книгой-картой происходят странные дела. Картограф уже нанесен на карту, которую он чертит, вместе с ним на ней оказываются его рука, бумага, чернила, перо, металл, из которого оно сделано, дерево, из которого сделана бумага, целая целлюлозо-бумажная промышленность, сама Книга и процесс ее написания. Все это принадлежит миру и должно получить место в Речи о мире. Карта становится одним из событий изображенного ею мира. Полная карта обязана, среди прочего, объяснить, что такое карта, каким образом она возникла и почему изображение мира, находящееся внутри мира, способно быть истинным (vraie). В ее содержание входят и условия, при которых она сама появилась и стала понятной.
Was ist Dialektik? — берлинский доклад 1967 года — начинается с укола по адресу новомодного тогда «структурализма»: прежде говорили о диалектике, теперь — о «структурах», к счастью, замечает Кожев, это одно и то же. Диалектика не что иное, как структура языка как такового. Осмысленное X допускает осмысленное не-X. Из этой двоицы Кожев выводит четверицу: Гипо-тезис задает вопрос, еще не утверждая ни X, ни не-X, Тезис отвечает X, Анти-тезис — не-X, Пара-тезис удерживает X и не-X вместе, распределяя их между различными частями одного предмета. Пятую возможность Кожев пытается добыть отрицанием всей четверицы и получает только новую перестановку тех же мест. Повторное отрицание возвращает исходную расстановку. Негация способна применяться ко всему, включая самое себя. Предложенная схема должна вместить всякое высказывание, в том числе возражение против нее самой. | 198 |
| 10 | Круг у Кожева — это осмысленная Речь (она же Discours), которая должна вместить в себя все сказанное, все сказуемое, само высказывание, его отрицание, еще не сказанное и, наконец, вообще несказуемое (Молчание). Этот круг образует всеохватную Систему Знания, но сам легко может оказаться неразличимо малой и подслеповатой точкой зрения. При этом просто брякнуть из зала, что круг де неполон, мало: это уже часть осмысленной Речи, а значит, нечто, претендующее на место внутри круга. Если отрицание полноты Системы имеет Смысл, изнутри Системы справедлив вопрос, что именно оно означает, и отвести этому Смыслу место внутри себя. Разомкнуть окружность можно лишь по-казав нечто, чего круг не способен в себя включить, и до-казав, что слепое пятно принадлежит кругу, а не глазу возражающего. Получается вызывающее: докажи обратное.
Представим карту: Море Возможного (P — potentiel), Сушу Действительного (A — actuel) и их вместе на карте (S — Savoir-Знание). Карту нельзя свести к описанию уже обследованного участка суши или контуру береговой линии. S в своем предельном развитии — София или, по-кожевски, Sagesse, осуществившаяся Мудрость, которая охватывает и Возможное, и Действительное, и претендует на их понимание. Пусть S знает A без остатка. Полная карта суши еще ничего не говорит о море, начинающемся за ее берегом. Откуда следует, что все Возможное уже вышло на сушу Действительного и морю больше некуда отступать? Даже безукоризненно нанесенная береговая линия не сообщает, обошли мы материк или маленький остров посреди безграничного Моря Возможного. Не начинает ли тогда P играть роль кантовского ноумена — остатка, относительно которого Знание не способно удостоверить собственную полноту? Остров возможного опыта можно измерить до последней бухты и мыса, но за точностью его карты все равно выглядывает море.
Кожев не ждет большого корабля (дураков) — философского парохода, который обследует все море. Ходить по нему можно сколько угодно — хоть с кругосветным лайнером, на котором один за другим как мухи мрут «господа из Сан-Франциско». Мудрец, переставший, наконец, быть просто философом, лишь издалека любящим Мудрость, а Мудростью уже овладевший, остается на берегу и не собирается бродить по нему с пустыми руками в надежде вычерпать ими весь океан. В руках у Мудреца Книга — полная карта Возможного. Чтобы такая карта вообще уместилась в руках, в книге о Канте Кожев меняет сам статус Возможного.
Мир опыта у Канта целиком подчинен природной причинности: поселить в нем Свободу значило бы либо подчинить ее причинам, либо разорвать причинный ряд. Поэтому Свобода получает потустороннюю прописку. Добрый христианин Кант заодно сохраняет запасной выход из мира, в котором человеческое предприятие может не удаться. Карта как будто остается в руках того, кто сам на нее не нанесен. Кожев наносит на карту и самого картографа. То, чего еще нет, помещается в Будущем. Море Возможного остается перед берегом Действительного: Проект намечает в нем будущую сушу, а Действие отвоевывает ее у вод. Свобода получает длительность и протяженность. Прошлое действует на Настоящее природной причинностью, Будущее — Проектом того, чего пока нет. Ничто приходит из Будущего, из еще-не-бытия самого мира. После этого потусторонний адрес Свободе уже не нужен. | 225 |
| 11 | «Концепт, Время и Дискурс» — книга с обманчивым подзаголовком — «Введение в Систему Знания», и читатель вправе ожидать, что за введением последует сама Система. Не последует. Кожев задумал ее, расчертил на бумажной скатерти вьетнамской забегаловки, между пятнами от соевого соуса, принялся писать, несколько раз менял план, десятилетиями дописывал и переписывал, исписал мелким неразборчивым почерком тысячи листов, но законченного «Изложения» Системы Знания так после себя и не оставил. Поэтому перед нами редкий философский «зверь»: введение к книге, которой в завершенном виде не существует.
Кожевская познавательная систематика отдает философским «вечным двигателем» и, по чести говоря, им и является. Амбиция в том, чтобы обвести одной границей всю бесконечную Вселенную — мысли и звезды, народы и государства, слова и вещи, наконец, саму речь, которая все это проговаривает, осмысляя, — а затем свести концы с концами, сомкнув линию в круг.
Поздний Кожев плохо укладывается в стандартную академическую или литературную стратегию (тем более, что ни академиком, ни академистом, ни тем более, литератором он не был), где одна книга стоит подле другой, гладко слаженная и ладно изданная. «Кант», три тома «Опыта осмысленной истории языческой философии», «Концепт, Время и Дискурс», до сих пор покоящиеся в архивах Французской Национальной Библиотеки фрагменты сочинений с почти хлебниковскими идиосинкратичными заглавиями («мотто Онто-логии»), — все они образуют всеединый замысел, чья архитектура воссоздается с лакунами, и заполнять их за автора нельзя.
Кожев вознамерился написать «полное, энциклопедическое изложение гегелевской Мудрости» под нескромным названием «Система Знания» и не до конца преуспел. Этому Изложению предполагалось предпослать три Введения. Первые два — «психологическое» и «логическое» (кожевские термины не те, чем кажутся) — и образуют основной массив КВД. Третьим должно было стать историческое Введение, то есть «осмысленная» (если продолжить словесную игру, «пере-осмысленная») история философии от Фалеса до Гегеля. Три опубликованных тома «Опыта» доводят ее до Прокла. История христианской и новоевропейской философии так и не была дописана. Книгу о Канте, относящуюся к предпоследнему, решающему участку пути, который завершил Гегель, Кожев написал.
Бернар Эсбуа, готовивший КВД к публикации, реконструировал по рукописям предполагаемую композицию самого «Изложения»: «Метафизика», включающая «Онто-логию», «Энерго-логию» и общую «Феномено-логию», затем более конкретное феноменологическое развёртывание и, наконец, «Опыт теории Молчания» — как приложение к речи о Речи.
Заглавия мудреные, вопросы довольно простые, просто ответы на них еще мудренее: «-логия» у Кожева значит «речь о том-то». Что за то-то? Возьмём розу. Феномено-логия говорит о ней как об одной вещи, такой-то, со своим устройством, которая завязывается из семени, растет, цветет и увядает. Энерго-логия — об «объективной реальности» — о той же розе, которую измеряет физика, не зная, о чём говорит. О розе Онто-логия не говорит вовсе. Она говорит о том, что роза есть, что роза — такова, а камень не таков, что роза длится и в длении меняется, что она здесь, а не там, — и то же самое, слово в слово, о комаре, чайке или камне. Быть и значит длиться и простираться. Больше о розе тут сказать нечего, и потому эта речь, обособленная от двух остальных, оборачивается формальной логикой и математикой. Так же и прочие: вторая становится физикой, третья — разделами естествознания. Науки и есть эти отрезки, «-логии», замолчавшие о том, что о них говорится.
Уцелело при этом больше, чем чертежи: первая секция первой части, Онто-логия, написана целиком осенью 1952 года, вторая, Энерго-логия, оборвана на середине. Дальше работа встала. Следы достаточно явные, чтобы разглядеть план, и достаточно неполные, чтобы не достраивать за Кожева энциклопедию. | 284 |
| 12 | Во времена Модерна придумали фигуру человека-новатора, человека-творца: новизна стала главным критерием, отличающим хорошего художника или ученого от плохого. Понятие «оригинал» перестало означать образец, которому подражают, ставши образцом, ни к чему не восходящим, чуть не causa sui. Оригинальничающие авторы как чухломские рукосуи из пословицы —руковицы за пазухой, а других ищет. Ровно в середине XX века Кожев сказал, что он не пришел говорить о чем-либо новом, что ничего нового он, конечно же, не сказал и не скажет и, более того, что нового сказать невозможно, никому и никогда. Единственная задача — это пересказ (re-dire) и осовременивание (mise à jour). Одним из главных кожевских приемов (камнем за пазухой) была постоянная, фоновая ирония, иногда срывающаяся в сарказм, создающая немного эстрадные перепады на фоне талмудически серьезных построений. В общем, можно сказать, что Кожев выдумал не только пост-историю, но и постиронию. Реакты, обзоры, распаковки (буквально — explicitation du sens) вот это вот все — эдакий пере-сказ, хоть и на наинизшей диалектической ступеньке. Запродажа новизны формы — личной реакции, которая, впрочем, тут же растворяется а безличьи. | 377 |
| 13 | Итак: здоровое или болезненное «поведение» (behaviour) взрослого самца животного вида Homo – вот предмет аристотелевской Этики.
Аристотелевская Экономика рассматривает здоровое или болезненное поведение того же взрослого самца в семейной «ситуации», причем семья данного вида состоит из одного взрослого самца, естественно господствующего над небольшой группой самок и детей, а также над некоторыми домашними животными – включая животных того же вида, что и он сам, но другой расы: варварской, а не эллинской.
Что до Политики, то в подлинном учении Аристотеля, когда дело касается эллинской расы, она равнозначна тому, чем для нас является пчеловодство – «теоретическое» и «практическое». Варварские же расы трактуются в ней так же, как, например, муравейники или термитники в Естественных Науках.
Дорога к Канту, заканчивающаяся Гегелем, может начаться только с компромисса между Платонизмом и Аристотелизмом – компромисса более или менее компрометирующего. Стоики же всегда и всюду от него отказывались – боясь, быть может, скомпрометироваться.
История Философии дала нам не платонизирующий (Нео-)аристотелизм, а (Нео-)платонизм, который пытается – впрочем, тщетно – ужиться с Аристотелем, – его-то современные историки и назвали Неоплатонизмом.
Прокл не хотел исключать самого себя из собственной Системы, признав, что не внес в нее ничего «оригинального» или «личного»… На деле вся эта «оригинальность» состояла в разложении неоплатонического Среднего члена.
Не сумев показать несуществующую кругообразность своего философского дискурса и тем самым до-казать все-целостный характер своей Системы, Проклу пришлось довольствоваться камуфляжем ее дискурсивных «пробелов», а то и «противоречий в членах». Именно камуфляжу «противоречий» Прокл посвящает свой несомненный талант – если не сказать «диалектический» гений. Разумеется, камуфляж Прокла слишком «учен», чтобы можно было предположить, будто он сам дал себя провести. | 1 |
| 14 | Александр Кожев о тех самых греках (заходясь в масонской желчи):
Конечно, не Кант, а Гегель превратил Философию, искавшую Знания, в обретенное Знание. Но не здесь ли как раз «справедливо» вспомнить знаменитый образ «карлика» – ростом, впрочем, далеко выше среднего! – сидящего на плече гиганта? […] Мне же кажется, что весь свет Мудрости в конечном счете исходит от двойной звезды, два равновеликих светила которой зовутся соответственно «Кант» и «Платон». Этот свет мы видим лишь постольку, поскольку его отражают два «спутника» этих светил – «Аристотель» и «Гегель»…
Аристотель стоит на полпути между Платоном, открывающим марш Философии, и Кантом, который его завершает.
Если Философия – Трагедия, то философична эта Трагедия только при одном условии: ее не принимают слишком уж всерьез – и уж тем более трагически.
Подлинный Платонизм был бы тогда комической Трагедией – или, во всяком случае, Трагедией шутливой, – хотя всякая действительно «сократическая», то есть «ироническая», шутка имеет для платоника вполне серьезное трагическое дно.
Философия перестает шутить лишь умирая – смертью, впрочем, вовсе не философской или «сократической».
Совершенно неясно, осознавал ли Аристотель комизм своего положения, зато совершенно ясно, что, осознай он его, он воспринял бы его трагически.
Учение Аристотеля – непреднамеренно, в отличие от Платонизма, комическая Трагедия, а непреднамеренно трагическая Комедия – более того, безысходная и доводящая до отчаяния.
Будем все-таки достаточно платониками: и Трагедия, и Комедия – всего лишь литературные жанры, где Ритор – царь, а сами Цари – всего лишь риторы.
«Дырка в заднице» – «Протарх» – разрешает спор по-«аристотелевски»: Серединой и Общностью… Не был ли, часом, Аристотель любовничком Евдокса?
Подлинному учению Аристотеля, если оно не хочет само себе противоречить, приходится отрицать самый факт Логоса: остаются либо божественный Нус – неизреченный и безмолвный, – либо животные Энтелехии – глухие и немые.
Аристотель часто говорит о «сознательной и волевой» Деятельности, присущей Человеку. Но и здесь это всего лишь «мнение» – притом расхожее и «назидательное», – а в саму его философию оно не входит.
Не противореча самой себе, эта философия может говорить только о животном «поведении». Тем самым и сама она оказывается всего лишь таким «поведением» – не Дискурсом в собственном смысле и, стало быть, не настоящим (дискурсивным) Знанием.
Вечность – вовсе не «абсолютная Мысль», мыслящая себя и только себя. Она вообще ничего не «мыслит»: ничего другого – тут Аристотель совершенно прав, – но и себя самой тоже – а это он утверждает совершенно зря.
На деле и для нас аристотелевский Человек устроен как Животное, только снабженное – что совершенно невозможно – интеллектом.
Поэтому вполне «естественно», что так называемая аристотелевская Антропо-логия есть, на деле и для нас, всего лишь Био-логия: все животное – или глухонемое – поведение Человека она объясняет превосходно, но его дискурсивной деятельности не знает, а значит, не знает и Дискурса (Логоса) как такового… Пчелы говорят ничуть не больше, чем термиты или муравьи.
Пусть жужжание улья будет «стимулом», вызывающим у животного вида Homo столь же звучный и столь же «естественный», даже «необходимый», «ответ» – не более «противоречивый» или «невозможный», чем то, что ритмические движения пчелы, именуемые «танцем», заставляют мозг этого животного вибрировать так, что оно рукой выводит извилистые, скажем, черные, линии по поверхности того, что могло бы быть белой бумагой.
На деле и для нас аристотелевская Этика есть глава Био-логии – которая, впрочем, часто вырождается в Био-графию, с зачатками биометрического вырождения, – посвященная преимущественно животным вида Homo.
Что же до его Морали, то это трактат по ветеринарному искусству, ограниченный болезнями одной-единственной породы животных. Каждая болезнь рассматривается как отклонение – по избытку или по недостатку – от одного из частных аспектов общего жизненного Оптимума, свойственного этой породе. | 693 |
| 15 | Был проездом третьего дня в Касабланке (Каза, как говорят местные, тут все говорят на французском и совсем не следят за оставленными колонизаторами модернистскими светлыми зданиями и улицами — а ведь относительно небедная страна). Глубокая уже ночь. Спать предстоит на софе, которая есть, а простыни для нее нет. Звоню на ресепшн, прошу bed sheets (надо было "дра де ли" просить) и хоть немного воды. Отвечают тепло и услужливо, что, конечно, сию же минуту. Проходит минут с сорок. Tout de suite продолжается. Звоню снова, задание, говорит, в работе, из месье я стал фрером, дело тут уже доверительное. Простыни c водой это не приблизило. Наконец стук в дверь, на пороге служитель торжественно, обеими руками, протягивает мне пустую мусорную корзину. Вот такая вот тара для bad shit. Ладно, объяснил жестами еще раз, понял, исполнил.
Далее — мчась с дитем на шее и чемоданами наперевес на пересадку (на которую все равно не успел), на досмотре забыл ремень. На следующий день в "ажанс” Эр Марок указали направление: au commissariat, monsieur. В этом сюрте насьональ, как водится, постовой с автоматом наперевес, и автомат, и интерес к делу — неподдельные. Излагаю. Слушает, точно он комиссар Мегрэ: вид крайне озабоченный. Уточняет: «Ou exactement? Quand? A quelle heure?». Кивает. Направляет к коллеге. Соседнее окошко полтора метра влево.
Коллега задает те же вопросы, но уже веселее. Перекидываются между собой на смеси французского и арабского. Дело о ремне явно привнесло оживляжа в их дежурство. В середине опроса еще раз уточняю, что ремень не украден, он забыт в досмотровом баке. Все шутки в сторону, все сразу посерьезнели. После отита почти не слышу, поэтому на всякий случай повторяю громко, по слогам: «Ceinture noire — PAS — volée».
Пауза театральная, думал, что будет, как в "Лебовском" в деле о пропаже аудиокассеты Криденс (над делом уже работает группа криминалистов и детективов), потом разрядка — улыбается: «Monsieur, I understood you VERY WELL». Начинается дистанционная оперативная работа. Куда-то звонят. Тот, что с автоматом, спрашивает: «Quelle marque?» Называю. Марка ему ничего не говорит. Тогда вопрос по существу, эдак доверительно понизив голос: «C'est cher?» «Cher. Un cadeau de ma femme». Оба кивают с почтением к делу. Звонят еще куда-то. «On va voir, monsieur, on va voir». Ремень не нашли. Дезоле, лица очень сочувственные. Кейс они отработали, как могли. Ухожу, подтягивая брюки. Хоть настроение приподняли. | 698 |
| 16 | Свету ли провалиться? | 821 |
| 17 | Свету ли провалиться? | 769 |
| 18 | Конец истории наступил, кто вы в постистории? | 819 |
| 19 | Есть, правда, точка, где они почти встретились: «Дюнкерк». Нолановская «Одиссея» до «Одиссеи» — фильм, где подвиг заменен выживанием, враг не имеет лица, а целью объявлено просто вернуться домой, на маленьком плоту, на своих двоих. Спасенный мальчик читает вслух (или слушает по радио — не упомнить) черчиллевскую речь из газеты — стыд выживания пресуществляется в (мнимый) триумф через бахвалистое словцо первого министра-фанфарона. Гибсон кончил бы иначе — как кончает «Апокалипто»: уцелевший хмуро смотрит с опушки на испанские корабли и уходит в лес с семьей, единственное свидетельство их спасения — тяжелое дыхание и изнуренная поступь.
Что такое двенадцатиминутное бичевание, как не чистое событие, переросшее всякую возможность сенсомоторного ответа, — ни герой, ни зритель не могут ничего сделать, остается свидетельствовать и претерпевать. Радикальный имманентизм Гибсона совпадает с делезовским планом имманенции — с той разницей, что Гибсон пришел туда через католические догматы, а не через Спинозу: «Вы, значит, иногда думаете? Вы мыслитель. Как ваша фамилия, мыслитель? Жан-Жак Руссо? Марк Аврелий? Спиноза?». Гибсон — мягко говоря, далеко не Спиноза, но это и к лучшему.
Понятно, почему Нолан в фаворе у мейнстрима: его кино отлично рифмуется с иллюзионистскими техниками управления, восторжествовавшими с Великой Французской революции, — власть как заговор управленцев и государевых рабов, «масоны-с». «Престиж» и есть трактат об этой власти: тайна, жертва, двойник и публика, желающая быть обманутой, — «вы внимательно смотрите?» — формула плебисцита, где управляемым показывают механизм ровно настолько, чтобы они гордились собственной проницательностью. Нолан и биографически «свой»: лондонский филолог, специалист по английской словесности, одинаково гладко рассуждающий и о литературе, и о теоретической физике, — человек, беглый во всяком дискурсе. Гибсон рядом с ним в эфире — банкрот: торопливо отнекивается, краснея, от Дарвина, динозавров и радиоуглеродного метода — «не знаю», «не знаю», «верю в другое» (из подкаста Рогана). Но это банкротство подлинного свидетеля на перекрестном допросе: свидетель всегда выглядит хуже адвоката — заикается, путается в датах и событиях, — но правда — в подлинном свидетельстве. Беглость Нолана — компетентность в дискурсе, мычание Гибсона — некомпетентность в дискурсе при беспрецедентной компетентности в том, перед чем любой дискурс просто бессилен.
Фильмы Нолана — непрерывные похороны античных богов, и в его «Одиссее» серия доведена до крайности: олимпийцы разжалованы, хоронить таких богов легко и приятно, они сами — боги-спецэффекты, и холеный английский кинорежиссер — их законный наследник по линии чародейства и иллюзионизма. Но за богами, которых радостно и с подмигиванием вынесли вперед ногами, стоит в очереди на погребение фигура иного порядка — человек, которого античность выточила до божественной пробы, и Тот, кто в эту пробу воплотился. Только из похороненного Ноланом и иже с ними античного мира мог выйти Богочеловек: «идею Человека» мог помыслить только ученик Сократа и Платона. Чтобы Слово стало плотью for real, плоть должна была быть предварительно возведена в ранг, достойный Слова, — этим возведением античность и занималась тысячу лет. А сейчас занимается герой ромкомов и боевиков, безумный и постаревший Макс на антидепрессантах. Великий художник Мел Гибсон. | 990 |
| 20 | Вся случившаяся маркетинговая толкотня вокруг «Одиссеи» Нолана — отчасти заглушка для поистине главной кинопремьеры 2020-х, а может и всей второй четверти века — «Воскресения» Мела Гибсона, которое, надеюсь, выйдет в следующую Пасху или, не знаю, Вознесение. Гибсон с Ноланом на производственном уровне почти близнецы-братья: оба фанаты пленки и практических эффектов, оба не доверяют цифровой подмалевке — Нолан взрывает настоящий «Боинг», Гибсон вешает на крест живого актера в настоящую грозу. Оба владыки финального монтажа и строят кино как авторскую мегаломанию вопреки студийной осмотрительности. Оба, наконец, сняли по «Одиссее» — Нолан буквально, Гибсон иносказательно («Апокалипто» — одиссея в чистом виде). Но эта общая верность «реальному» обслуживает у них противоположные истины, и вот тут начинается настоящая различие поэтик. Нолановский практический эффект защищает достоверность хитро сфабрикованной конструкции: зритель должен к конце видеть общую схему, обслуживаемую хитроумными машинами, чтобы принять невероятное, но очевидное устройство рассказа. Гибсоновский — защищает достоверность претерпевания: зритель должен верить телу. Для Гибсона кинопленка — это плащаница.
Более глубокое различие идет по линии работы со временем. Что делает с ним Нолан? Он раскладывает его на дорожки («Дюнкерк» — три хронометража), вкладывает слой в слой («Начало»), пускает вспять («Мементо», «Довод»-палиндром), чертит схемы, круги и загогулины-коридоры. Это время, ставшее обратимым — монтируемым, картографируемым, — то есть это время, переставшее быть Временем, Время, опространствленное, длительность, превращенная в архитектуру, лабиринт, по которому можно ходить в обе стороны. «Довод» — время как коридор с реверсивным движением. Гибсон совершает встречную операцию: он темпорализует пространство. Его фильмы демонстративно линейны, это практически всегда единство героя, места, времени и действия. Двенадцать часов Страстей, сутки погони в «Апокалипто», — и вся их работа состоит в том, чтобы заставить зрителя пробыть в необратимой длительности, из которой нет монтажной двери, любой другой лазейки. Нолан стремится обхитрить и приручить Время, у Гибсона его можно только прожить — в радикальном жесте мимезиса и сопереживания.
Оба, что удобно, оставили инструкцию к собственным методам внутри кинокартин. Нолановский — «Престиж»: кино как фокус в три акта, «наживка — превращение — престиж», с прямым обращением в зал: «Вы внимательно смотрите?» Зритель — если и не следователь (куда там), то публика на процессе, режиссер — иллюзионист, произведение — состязание в проницательности, и наслаждение наступает в момент, когда механизм вскрыт, как у Пуаро. Чистое английское наперстничество с последующим саморазоблачением (никогда не доходящим до последней точки). Гибсоновский автопортрет — плат Вероники в «Страстях»: истинный образ есть оттиск, снятый прикосновением, без всякого фокуса и без всякого саморазоблачающего вердикта. Нолановское кино льстит зрителю-маленькому судье в уютном креслице, который весь сеанс реконструирует, сопоставляет показания, судит и рядит о том, как все обстояло «на самом деле» (вертится волчок или нет — последний кадр «Начала» просто передает дело в совещательную комнату зала). Это кино как судопроизводство полузнания, и его «холодность», за которую Нолана вечно упрекают, — процессуальная: суд не место для сентиментов и. аффектов. Гибсоновское кино судейское кресло выкидывает в окно вместе с сидящим в нем еще до начала сеанса: зритель схвачен телесно прежде, чем успел занять позицию, вердикта не предусмотрено, предусмотрено радикальное присутствие при являемом Событии.
Нолан систематически секуляризует запредельное. Чудо всякий раз сводится к инженерии, иллюзионизму, нолановское возвышенное — кантовское, математическое, где разум наслаждается превосходством над ошеломленными и смятенными (dazed and confused) чувствами. Гибсон движется на встречном курсе: его запредельное не объясняется, вместо этого висит стопудовой гирей над головой, как люстра на Курском вокзале. | 655 |
