Записки доктора Кирсановой
رفتن به کانال در Telegram
Врач, научный сотрудник, художник, иллюстратор, фотограф, спортсмен - любитель, историк медицины: субличностей очень много. Но я одна. Здесь все сразу, без приоритетов
نمایش بیشتر1 968
مشترکین
-124 ساعت
+47 روز
+1030 روز
آرشیو پست ها
+1
Ответ.
Мне всегда было интересно, что за манипуляция изображена на портрете советского врача Сергея Сергеевича Юдина, написанном Михаилом Нестеровым в 1933 году, но проанализировать досконально не хватало ни времени, ни знаний. Вроде и спиналка, но высоко, не перкуссия, но вдруг.
Картина явно показывает не парадный кабинетный образ, а врача в работе: пациент сидит с обнаженной спиной, рядом ассистенты/медсестры, а сам Юдин сосредоточенно касается области спины, будто сейчас что-то определяет или готовится выполнить.
Первое предположение — обычный осмотр грудной клетки: перкуссия или пальпация. Но от перкуссии эту сцену трудно защитить. В классическом варианте при опосредованной перкуссии средний палец одной руки плотно прикладывается к телу как палец-плессиметр, а средним пальцем другой руки по нему наносятся короткие удары. У Юдина руки сложены иначе: нет ни ясного пальца-плессиметра, ни ударяющего пальца. И даже если он использовал не средний, а второй, то Юдин - левша? Но по другим портретам Юдина видно, что оснований считать его левшой нет. Поэтому версия о какой-то «перкуссии левой рукой» выглядит очень натянутой.
Пальпация тоже не вполне убедительна. На спине, особенно в изображенной зоне, глубокая пальпация дает немного информации, если только врач не ищет локальную болезненность, поверхностное образование или анатомические ориентиры.
Подготовка к аускультации также маловероятна: на картине нет ни фонендоскопа, ни стетоскопа. Конечно, художник мог его опустить, но вся композиция построена именно вокруг рук врача, а не вокруг подготовки к выслушиванию легких или сердца.
Можно было бы подумать о спинномозговой анестезии, тем более что пациент сидит, а врач работает у спины. Исторически это возможно: спинальная анестезия появилась еще в конце XIX века после работ Августа Бира, а к 1930-м годам была широко известна и применялась, в том числе в СССР. Но визуально сцена на нее не похожа. Для спинальной пункции нужна работа в поясничной области по средней линии, пациент обычно сильнее сгибает спину, а врач держит иглу или шприц. У Нестерова же жест Юдина расположен выше и латеральнее — скорее в грудной или паравертебральной зоне. И да, Нестеров не оперировал позвоночник, во всяком случае, планово. Поэтому и подготовка к операции на нем так же неубедительна
И вот тут появляется более интересная версия — новокаиновая блокада. В 1920–1930-е годы хирурги часто сами выполняли местное обезболивание и блокады: отдельная анестезиология еще не занимала нынешнего места. В советской хирургии огромную роль сыграл Александр Васильевич Вишневский. Он развивал местную анестезию методом «ползучего инфильтрата»: ткани послойно пропитывались слабым раствором новокаина, который распространялся по фасциальным пространствам, обезболивал и одновременно, как тогда считали, оказывал лечебное влияние на нервную систему и воспалительный процесс.
Из школы Вишневского вышла целая культура новокаиновых блокад: футлярные блокады конечностей при травмах и воспалениях, паранефральная поясничная блокада, вагосимпатическая блокада на шее, межреберные и паравертебральные блокады. Их применяли не только для операции, но и как лечебный прием — при боли, травме, воспалении, шоке, плевральных и абдоминальных состояниях.
В контексте картины особенно правдоподобны межреберная или паравертебральная блокада. Именно перед такой манипуляцией врач мог пальцами находить ребра, межреберья, остистые отростки, болезненную точку или место будущего введения новокаина. Отсутствие шприца не мешает версии, Нестеров мог изобразить не сам укол, а момент перед ним — выбор точки и профессиональное сосредоточение.
Конечно, это еще и портрет, а значит, позирование. Перед нами не документальная фиксация секунды операции, а специально выбранная Юдиным и Нестеровым сцена: врач у больного, в момент перед осмотром места блокады или перед местным обезболиванием. Такой жест прекрасно работал художественно: Юдин показан не просто хирургом с инструментом, а клиницистом, который «думает руками».
Давно загадок на канале не было)
Перед вами портрет хирурга Сергея Сергеевича Юдина, написанный Михаилом Васильевичем Нестеровым в 1933 году.
Вопрос-загадка: что именно делает Юдин на этой картине?
Я человек, который привык жить на скорости 2 к 1. Вечно в ускорении, в режиме «надо успеть», «быстрее», «ещё чуть-чуть». Проснуться в 5 утра, включиться в день раньше, чем он сам успел начаться. Бежать, решать, держать темп, пауза - роскошь, которую нельзя себе позволить.
И вот в отпуске, компенсаторно замедляюсь. Просыпаюсь в 10. Лежу Дышу. Замечаю свет, тишину, себя. Не тороплюсь отвечать миру. Не бегу впереди собственной жизни.
Не теряйте
Минутка занимательной грамматики
Желудок — это жёлудь. Ну, почти.
В русском языке слово «желудок» исторически связано со словом «жёлудь». Суффикс «-ок» делает его похожим на уменьшительную форму: «желудок» можно понять как «маленький жёлудь» или «нечто похожее на жёлудь».
Почему так назвали орган? Вероятнее всего, из-за формы. Желудок представляли как округлый мешок, расширение внутри тела, а жёлудь — это тоже небольшой округло-вытянутый плод с характерной формой. Для древнего языка такой способ называния был вполне естественным: орган или часть тела могли получить имя по сходству с предметом из повседневной жизни.
Похожим образом работает, например, слово «глазок»: это может быть и маленький глаз, и отверстие в двери, и почка на картофеле. Не потому что у двери буквально есть глаз, а потому что форма или функция напоминает глаз. С «желудком» похожая логика: это не «жёлудь внутри человека», а название по образному сходству.
Интересно, что эта связь видна не только в русском. В польском есть żołądź — «жёлудь» и żołądek — «желудок». То есть такая пара — не случайная русская игра слов, а часть более широкой славянской истории.
Я читала рассказ Хемингуэя «Индейский посёлок» относительно давно, но благодаря моему старшему и дорогому другу Марии Константиновне вспомнила о нём и сегодня перечитала. При повторном чтении он показался мне не только рассказом о первом столкновении ребёнка с рождением, болью и смертью, но и важным текстом о медицине начала XX века, о женском опыте, врачебной власти и мире, в котором даже роды описаны преимущественно мужским взглядом.
Рассказ был впервые опубликован в 1924г в журнале «The Transatlantic Review», а затем вошёл в сборник «In Our Time». Это один из первых текстов о Нике Адамсе, полуавтобиографическом герое Хемингуэя. Через него писатель показывает момент взросления: юное сознание впервые сталкивается с тем, что жизнь и смерть, рождение и боль существуют рядом.
Действие происходит в предрассветные часы. Ник вместе с отцом-врачом и дядей плывёт в индейский лагерь, где женщина уже несколько дней не может родить. В лачуге они находят роженицу, а над ней, на верхних нарах, лежит её муж, страдающий от раны ноги. Отец Ника понимает, что роды не могут завершиться естественно, и решается на экстренное кесарево сечение. Операция проводится в тяжелейших условиях: без операционной, без обезболивания и с минимальным набором инструментов. Врач использует перочинный нож, а Ник держит таз с водой. Женщина кричит. Ребёнок рождается живым, и, насколько можно понять, сама женщина тоже выживает. Но сразу после этого врач обнаруживает, что её муж покончил с собой. На обратном пути Ник задаёт отцу вопросы о рождении, боли, смерти и самоубийстве. Ге
С точки зрения истории медицины рассказ интересен тем, что показывает акушерство начала XX века не как торжество прогресса, а как рискованную и социально неравную практику. Кесарево уже существовало, но вне больницы оставалось крайне опасным. Главными угрозами были кровотечение, инфекция, отсутствие стерильных условий и отсутствие обезболивающих и антибиотиков, которые войдут в широкую практику только позднее. Поэтому любая такая операция в домашних или почти полевых условиях фактически превращалась в экстремальную ситуацию.
Особенно важна тема обезболивания. У Хемингуэя роды и операция представлены как мучительно телесный опыт. Женщина кричит, её боль становится главным звуковым фоном сцены, но при этом она почти не говорит от собственного имени. В начале XX века обезболивание в родах уже применялось: использовали эфир, хлороформ, позднее — разные формы «сумеречного сна». Однако доступность и безопасность этих методов были ограничены, особенно для бедных и отдалённых сообществ. Поэтому рассказ показывает медицину не как чистую победу науки, а как грубую, болезненную и неравную практику.
В этом контексте важна фигура врача. Доктор Адамст выглядит компетентным, но пугающе холодным. Он спасает женщину и ребёнка, однако его отношение к пациентке остаётся патерналистским: врач решает, действует, объясняет ребёнку происходящее и будто демонстрирует своё мастерство. Пациентка же, вокруг тела которой разворачивается всё действие, превращается в объект медицинского вмешательства, чем в субъект собственного опыта.
Рассказ показывает и то, что медицина того времени оставалась частью мира, где основные решения, голоса и интерпретации принадлежали мужчинам. В центре повествования находятся отец-врач, Ник, дядя Джордж и муж роженицы. Женщина не личность: она прежде всего источник крика и страдания. Роды, событие, принадлежащее телу женщины, оказываются рассказаны через мужское наблюдение и мужскую власть.
Именно поэтому «Индейский посёлок» можно читать не только как рассказ о рождении и смерти, но и как текст о медицине, власти и гендере. Женский опыт родов здесь передан через мужские голоса — врача, писателя, наблюдателя, ребёнка. Даже выживание женщины оказывается менее важным для структуры рассказа, чем потрясение Ника и смерть её мужа.
Уже здесь заметен характерный стиль Хемингуэя: лаконичность, простота фраз и напряжение между сказанным и скрытым. На поверхности — поездка , операция и возвращение. Под пове— страх смерти, травма взросления и мужской взгляд на женское страдание.
+2
«Сельская проституция заслуживает по меньшей мере такого же внимания, как городская».
Можно смотреть на эти «Положения» как на особый жанр научной культуры конца XIX века. На первый взгляд это всего лишь короткий список медицинских утверждений, напечатанный в конце диссертации. Но на деле перед нами нечто большее: маленький концентрат того, как врач той эпохи мыслил, спорил, сомневался и предъявлял себя профессиональному сообществу.
Это все из музея истории медицины в Санкт-Петербурге)
Искусство интерпретации неопределенности)
Вот всё давно хотела написать, почему медицина — наука неточная, и обещаю, что таки напишу. Но тут мироздание подкинуло уникальный пример: мой друг и однокурсник, Эдуард Безуглов, написал пост о том, как 45 разных специалистов оценили его МРТ и каждый нашел что - то свое https://t.me/bezcomentss/1036
Медицина часто маскируется под точную дисциплину, жонглируя цифрами анализов и срезами МРТ, но по своей сути она остается искусством интерпретации неопределенности. Мы привыкли искать четкое «да» или «нет», словно человеческий организм — это простая электрическая цепь, которая либо замкнута, либо разорвана. Однако пример с сорока пятью мнениями об одном-единственном коленном суставе наглядно показывает, что истина в медицине редко бывает бинарной. Она живет в серой зоне, где один и тот же пиксель на экране для одного специалиста — признак катастрофы, а для другого — естественный след активной жизни.
Попытка загнать живой, меняющийся организм в жесткие рамки бинарных диагнозов — «болен или здоров», «оперировать или наблюдать» — часто приводит к ловушке как недо-, так и гипердиагностики. Когда мы лечим снимок, а не человека, мы игнорируем самый важный контекст: функциональность, отсутствие боли и адаптивные возможности тела.
Медицина будущего — это не поиск идеального алгоритма, который выдаст однозначный вердикт, а переход к глубокому вероятностному мышлению. Это умение признать, что любая находка имеет лишь определенный вес в общей картине, и этот вес меняется в зависимости от того, как пациент двигается, что он чувствует и как жил до этого момента.
И да, вставлю свои пять копеек про GPT и вообще ИИ. Возможно, у меня не те версии, и Алиса морально устарела, но мне почему-то кажется, что надежда на то, что ИИ принесет в медицину долгожданную «аптекарскую точность», — иллюзия. Даже самый совершенный алгоритм обучается на данных, созданных людьми — теми самыми врачами, чьи мнения расходятся. Если на входе мы имеем субъективность и вариативность, ИИ лишь масштабирует эту неоднозначность. Машина может блестяще вычислять вероятности, но она неизбежно будет «лажать», сталкиваясь с уникальностью биологического контекста, который не описывается набором нулей и единиц.
Нам необходимо учиться мыслить не категориями конечных истин, а выстраивать сложные вероятностные ответы.
В мире, где медицина, как, собственно, и прогноз погоды, остается наукой вероятностей, самым важным навыком становится не умение ставить точки, а умение правильно расставлять знаки вопроса.
Если бы язык не менялся, а грамотеи отстаивали бы не только «кофе» и «машет», но и всю старую медицинскую лексику, приём у врача сегодня звучал бы совсем иначе.
«Так, миленький, у вас тут волосатик».
«О-о, батенька, гостец пожаловал».
«Судя по жалобам, жаба вас давит».
Ну и моё любимое: «О, ну и рожа у вас».
Все эти названия кажутся смешными не потому, что люди раньше были «глупее», а потому что язык медицины был более образным. Болезнь называли по тому, как она ощущается или выглядит: «трясца» — потому что трясёт, «сухота» — потому что человек сохнет, «ломота» — потому что ломит, «водянка» — потому что тело будто наполняется водой, «падучая» — потому что человек падает в припадке.
Немного выбиваются «жаба грудная» и «жаба горловая». Почему именно жаба? Тут тоже работает наблюдение и описание: когда жаба квакает, у неё заметно раздувается горловой мешок. Для человека с воспалённым горлом, тяжестью в груди или приступом удушья это была очень наглядная метафора: что-то раздувается, сдавливает, мешает дышать.
Плюс в народной культуре жаба часто воспринималась как существо «нечистое»: болотное, неприятное, вредоносное, связанное с порчей, болезнями, бородавками и сыростью. Поэтому болезнь, которая душит, давит или уродует, получила «жабье» имя.
То есть «жаба давит» потому, что старое название описывает не анатомию, а ощущение: грудь сжало, горло распухло, дышать тяжело — будто на тебе или внутри тебя сидит тяжёлая мерзкая жаба.
А язык меняется постоянно, потому что меняется жизнь. Появляются новые знания, новые профессии, новые нормы речи, новые способы объяснять мир. Старое слово может исчезнуть, если исчезает прежний быт или прежнее представление о болезни. Иногда слово остаётся, но меняет смысл: например, «зараза» раньше означала не только инфекцию, но и вред, поражение, напасть. А иногда народное название вытесняется научным: «почечуй» уступил место «геморрою», «падучая» — «эпилепсии», «чахотка» — «туберкулёзу».
Грамотеи и словари могут пытаться закреплять нормы, но язык живёт не только по правилам. Если большинство людей начинает говорить иначе, новая форма постепенно становится обычной. Так происходило и происходит со словами, ударениями, родом существительных, профессиональной лексикой.
Врачам удобнее пользоваться точными терминами, потому что «сухота» слишком расплывчата: это может быть туберкулёз, рак, истощение, хроническая инфекция. А «туберкулёз лёгких» уже указывает на конкретную болезнь и её причину.
Но старые названия ценны тем, что показывают, как человек переживал болезнь. Современный диагноз описывает механизм, а старое слово — впечатление: болезнь трясёт, сушит, ломит, душит, жжёт, гложет, приходит «гостем» и не хочет уходить. Именно поэтому эта лексика такая живая — и иногда пугающе точная.
Вот перевод с древнерусского на более-менее современный:
Волосатик — панариций
Гостец — подагра
Почечуй — геморрой
Куриная слепота — никталопия
Жаба грудная — стенокардия
Жаба горловая — ангина
Чахотка — туберкулёз
Водянка — отёки
Падучая — эпилепсия
Рожа — рожистое воспаление
Ломота — ревматизм
Огневица — лихорадка
Трясца — малярия
Сухотка — истощение
Золотуха — скрофулёз
Корча — судороги
Кила — грыжа
Костоеда — остеомиелит
Запорная болезнь — кишечная непроходимость
Чёрная немочь — депрессия
Родимец — судороги
Летучий огонь — опоясывающий лишай
В конце июня у меня выдался всего один день в Питере, а впечатлений от него до сих пор море. Я обещала поделиться ими здесь, но жизнь, как известно, штука непредсказуемая.
Уже почти три недели у меня висит недоделанный пост о выставке в Музее Академии художеств в Санкт‑Петербурге
«Телосложение. Законы конструкции. Рисование с оригиналов, гипсов, натуры». Она посвящена натурщикам и их роли в академическом обучении.
Сегодня Полина выложила пост про Тараса, и я решила тоже не выкладывать всё, что нашла по этой выставкес скопом, а разделить материал на две части. 😊
Часть первая
https://teletype.in/@pheonae/MbT1-NyRoOy
Время пятничной загадки)
В старинных русских лечебниках и народной речи встречается загадочное название болезни — “гостец”. Это был не человек и не дух, а мучительный недуг, который “приходил погостить” к больному
Какую болезнь чаще всего скрывало это название?
Мне давно было интересно, что вообще спровоцировало такое количество пляжей, соляриев, террас, лежаков и самой привычки «нежиться на солнце» летом и почему в культуре так прочно закрепилась идея, что солнце и загар — это отдых, здоровье, красота, почти обязательный атрибут нормальной жизни, если уже давно известно о рисках ультрафиолета и росте заболеваемости меланомой?
И когда я собирала материалы о влиянии туберкулёза на архитектуру модерна и конструктивизма, пазл неожиданно сложился. Просто тогда цель сбора информации была иной.
https://teletype.in/@pheonae/H76NfsHa4Nm
До появления эффективных противотуберкулёзных препаратов туберкулёз лечили воздухом, покоем, питанием, солнцем и пространством. Санатории строились как машины для выздоровления: большие окна, балконы, террасы для лежания, плоские крыши, ориентация по солнцу, белые легко моющиеся поверхности, минимум пыли, максимум вентиляции. Свежий воздух и солнечный свет воспринимались не как приятное дополнение, а как важнейший терапевтический инструмент.
Это особенно интересно, потому что многие черты модернистской архитектуры, которые потом стали ассоциироваться с прогрессом, чистотой и новым образом жизни, пересекались с санитарной логикой борьбы с инфекциями, всё это было не только эстетикой, но и гигиенической программой. Дом будущего должен был быть светлым, проветриваемым, рациональным, почти медицинским.
Солнце в этой системе занимало особое место. В конце XIX — начале XX века развивалась гелиотерапия — лечение солнечным светом. Врач Нильс Финзен получил Нобелевскую премию в 1903 году за применение светотерапии при некоторых формах кожного туберкулёза. Позже швейцарский врач Огюст Роллье продвигал лечение солнцем в высокогорных санаториях. Пациентов постепенно приучали к солнечным ваннам, дозировали облучение, открывали тело участками. Солнце стало символом не праздности, а медицинской надежды.
Отсюда, кажется, и начинается важный культурный сдвиг. Бледность, которая раньше могла ассоциироваться с аристократизмом, закрытым образом жизни и непричастностью к физическому труду, постепенно потеряла статус. На смену ей пришел образ загорелого тела как тела здорового, современного, спортивного, активного. Загар начал означать уже не работу в поле, а доступ к отдыху, путешествиям, курортам, свободному времени. Он превратился в социальный знак.
Парадокс в том, что мода на солнце выросла из медицинской борьбы с болезнью, но затем оторвалась от медицинского контроля. В санатории солнце было частью режима, а в массовой культуре оно стало удовольствием, эстетикой и индустрией. Пляж превратился в демократическую версию санаторной террасы: лежание на солнце как ритуал оздоровления, даже если уже никто не думал о туберкулёзе.
А потом пришёл следующий виток научного знания. Стало понятно, что ультрафиолет имеет двойственную природу. С одной стороны, он участвует в синтезе витамина D и может иметь терапевтическое применение при некоторых состояниях. С другой — избыток ультрафиолета повреждает ДНК клеток кожи, ускоряет фотостарение, повышает риск базальноклеточного и плоскоклеточного рака кожи, а также меланомы.
Получается красивая и тревожная историческая петля. Сначала тёмные, плохо проветриваемые города и переполненное жильё способствовали распространению туберкулёза. Затем медицина и архитектура ответили культом света, воздуха, чистоты и солнца. Этот культ сформировал новый идеал тела и отдыха: загар и валяние на пляже. А позднее массовое и часто чрезмерное следование этому идеалу стало одним из факторов роста кожных онкологических заболеваний.
Здесь нет простой морали в духе «раньше ошибались, теперь мы умнее». Скорее это пример того, как медицинская истина зависит от исторического контекста. Когда лечебная практика превращается в массовую моду, она может потерять свои ограничения и стать источником новых рисков.
+9
Сегодня вспомнила совершенно прекрасную историю, устроила ей фактчекинг, зачиталась "похожими" историями в пабмеде
На курс младше меня в Первом меде учились ребята, семейная пара — Катя и Павел. С Катей я познакомилась гораздо позже института, когда увлеклась фотографией и в одном из журналов по фотографии наткнулась на её потрясающие «макромиры». Тогда зеркалок вокруг было еще мало, а искренне увлеченных людей — и того меньше. Я нашла её работы на «Иероглифе», увидела в биографии наш вуз, а потом поняла, что у нас огромное количество общих знакомых. Позже, когда я ездила в Лиссабон, Катя устроила мне там совершенно незабываемую экскурсию.
После учёбы они с мужем уехали сначала в Италию, потом в Португалию. Может, еще где были, не помню. Оба занимались физиологией и нейрофизиологией — той самой наукой, которая изучает, как наши стрессы, мотивация и удовольствие устроены «под капотом».
Катя тогда изучала депрессию у крыс. Оказалось, что для того, чтобы вогнать подопытное животное в это состояние, вовсе не обязательно устраивать ему что-то катастрофическое. Крысу ломают не трагедии, а мелкие, но постоянные раздражители: мокрая подстилка, на которой приходится спать, яркий свет в неурочное время, шум, не дающий выспаться, вечно меняющийся режим. По сути, крысе создают стабильный «коммунально-офисный ад». Через какое-то время у неё пропадает интерес к жизни, она становится апатичной и теряет мотивацию. Вот тогда-то на ней и можно изучать эффекты антидепрессантов.
А её муж, Павел, занимался дрозофилами. И здесь выяснилось, что дрозофила — это далеко не просто назойливая мушка над подгнившим бананом. В науке это универсальная модель почти для всего: на них изучают ожирение, сон, память, зависимости и ритуалы ухаживания. Маленькая муха, а ее жизнь — настоящий сериал.
Самая смешная и одновременно грустная история — про самцов дрозофил и алкоголь. Я до сих пор помню, как про неё рассказывал Павел. В 2012 году в Science вышла знаменитая статья: “Sexual deprivation increases ethanol intake in Drosophila”.
Эксперимент был в духе жестокого реалити-шоу: самцам дрозофил подсаживали самок, которые уже спаривались и потому были настроены категорически «против». Самец старается, исполняет серенаду (буквально — вибрирует крылом на определенной частоте), делает «массаж» лапками, всё по протоколу. А самка его отвергает. И так раз за разом.
В итоге после серии таких хронических романтических провалов самцу предлагают выбор: обычный сироп или сироп с С2Н5ОН. И «отвергнутый» самец начинает стабильно выбирать алкоголь. Где-то в недрах лаборатории сидит крошечный мух и транслирует в мир: «Ну, теперь всё ясно. Наливайте, чо уж».
И это не просто забавная байка, а чистая биохимия. У мух нашли систему нейропептида F — это аналог нашего человеческого нейропептида Y, который отвечает за систему вознаграждения. После серии отказов уровень этого пептида у них падал, и алкоголь становился единственным способом компенсировать дефицит радости. Стоило ученым искусственно поднять уровень этого вещества, как мухи тут же «завязывали».
Вообще, жизнь дрозофил удивительно похожа на нашу. Если мушку лишить сна, она точно так же тупит, врезается в стенки и проваливает тесты на память. Если их перекармливать сахаром, у них развивается самое настоящее ожирение с нарушением обмена веществ. У них даже есть свои «хит-парады» брачных песен: если самец сфальшивит — свидание не состоится.
Глядя на всё это, понимаешь: наука просто берет человеческую жизнь, масштабирует её до размера пробирки и наглядно показывает, как работают стресс, недосып и несчастная любовь. Только в лаборатории это называется «валидированная поведенческая модель», а в жизни — «ну, просто неделя была тяжёлая».
Если кому надо, ссылку на работу про алкоголь дам в комментарии, а иллюстрации к посту - моя любимая картинка про комаров (может, у них там не менее интересная жизнь), и макромиры Кати Винник
Вот, дописала очередное небольшое расследование по портрету Веласкеса.
https://teletype.in/@pheonae/F_pC6TKWc8c
И еще одно небольшое медрасследование из Санкт-Петербурга. Забыла его выложить сразу. Вернее, не так. Думала, подойдет ли такой контент для моего канала. Но why not.
В дни уныния о судьбе современной нефрологии можно просто вспомнить, какая безнадёга была еще 40 лет назад.
https://teletype.in/@pheonae/BDMHBsn-YWz
Минутка занимательной этимологии
Происхождение названий пятой точки в разных языках - настоящий хит-парад человеческой логики: от «ягодного» образа до сурового функционала.
Русское слово «ягодица» — одно из самых поэтичных. Оно напрямую связано со словом «ягода». Древние славяне называли так любые выпуклые, округлые части тела. Именно поэтому в древнерусском языке «ягодицами» называли ещё и щёки. По сути, это комплимент форме: круглая и спелая, как ягодка.
А вот в германских языках романтика уступает место функциональности — там всё вертится вокруг процесса сидения:
Немецкое Gesäß происходит от глагола sitzen («сидеть»). Буквально — «то, на чём сидят».
Украинское сідниця и польское siedzenie имеют ту же логику: «сиденье».
Если же мы возьмём термины вроде «жопа» или английское ass (от британского arse), то здесь работает пространственная логика. Оба слова восходят к древним корням со значением «зад, задняя часть». Это просто указание на тыльную сторону тела, без лишних метафор.
Что касается научного термина gluteus (ягодичная мышца), он пришёл из древнегреческого языка (gloutos, я хотела найти общность с «глотать», но увы или к счастью не нашла). Его точное происхождение до конца не ясно, но лингвисты предполагают, что оно восходит к корню со значением «комок» или «округлость». То есть греки мыслили так же, как и славяне: видели в этой части тела прежде всего характерную выпуклую форму, похожую на плотный шар.
Интересно, что «грудь» в русском языке тоже подчеркивает форму, но иначе. Слово родственно слову «груда» (куча, возвышение). То есть если «ягодица» — это «ягодка», то грудь — это «горка» или «возвышенность» на теле.
Вот так вот, жопа есть а слова нет. В одном языке ягодки, в другом — сиденья, а в третьем — просто задняя часть
+3
Когда я писала пост про https://t.me/pheonae/5420 «скотоврачебное искусство» и эпизоотологию, я почти не думала о том, кто именно изображён на фотографии зачётки. Меня тогда больше увлёк сам список предметов: как неожиданно рядом с анатомией, физиологией и хирургией вдруг появляется некая эпизоотология.
Но потом в комментариях Зарина Асфари меня спросила : а почему в зачётке стоит прочерк напротив богословия?
И вот тут началось самое интересное.
Я стала внимательнее рассматривать фотографию и подпись на карточке. Сначала фамилия читалась неуверенно, но постепенно стало понятно, что она, кажется, заканчивается на «Нобель». А дальше всё сложилось: Ирина, моя френдесса со времён ЖЖ, к другому посту написала: «Прочитала, что дочь Людвига Нобеля Марта была одной из первых женщин-врачей»
Поэтому знакомьтесь. Это, оказывается, табель Марты Людвиговны Нобель-Олейниковой.
Да, из той самой семьи Нобелей.
Марта родилась в семье инженера и предпринимателя Людвига Эммануиловича Нобеля, старшего брата Альфреда Нобеля — учредителя Нобелевской премии. Но сама она была не просто представительницей известной фамилии, а врачом, благотворительницей и одной из важных фигур в истории женского медицинского образования в Петербурге.
Путь в медицину для неё, как и для многих женщин того времени, был непростым. Женские врачебные курсы в России закрыли в 1882 году, и несколько лет женщины фактически не могли получать высшее медицинское образование внутри страны. Только в 1897 году, после долгих обсуждений и благодаря частным пожертвованиям, в том числе семьи Нобелей, открылся Санкт-Петербургский женский медицинский институт. К этому моменту Марта уже была взрослой женщиной, но всё же поступила туда и окончила полный курс.
Именно к этому институту относится та самая зачётная ведомость с фотографией, предметами и оценками. На снимке видны курсы, дисциплины и почти везде высшие баллы. А прочерк напротив богословия, вероятно, объясняется происхождением и вероисповеданием семьи: Нобели были шведского, западноевропейского происхождения, и для неправославных учащихся порядок изучения или сдачи богословия мог отличаться.
Интересно, что по одной такой детали — прочерку в учебной ведомости — можно выйти на целую биографию.
Марта Людвиговна не просто получила медицинское образование, но и работала в хирургии. Её профессиональные интересы были связаны с травматологией: она разработала собственную методику постоянного вытяжения при переломах, известную как методика Нобель-Олейниковой. Также она руководила одним из первых рентгеновских кабинетов клиники.
Ещё заметнее был её вклад в медицинскую инфраструктуру. На её средства для Женского медицинского института построили и оборудовали глазную клинику на 40 мест и факультетскую хирургическую клинику на 50 мест. На здании нынешнего Первого Санкт-Петербургского государственного медицинского университета им. И. П. Павлова есть мемориальная доска: хирургическая клиника была построена в 1910–1912 годах по инициативе и на средства Марты Людвиговны.
Она учреждала стипендии для «недостаточных слушательниц», помогала оборудовать лаборатории, покупала материалы и модели для клиник, занималась благотворительными проектами Товарищества братьев Нобель: школами, приютами, лечебницами, санаториями и улучшением быта рабочих и служащих. Для детей работников завода «Людвиг Нобель» она устроила и содержала оздоровительную колонию.
В 1905 году Марта вышла замуж за врача Георгия Павловича Олейникова, специалиста по инфекционным болезням, но замужество не стало концом её профессиональной деятельности.
Во время Первой мировой войны по её инициативе в Народном доме Эммануила Нобеля на Лесном проспекте был создан лазарет для раненых на 180 мест, где она работала старшим врачом.
В 1917 году она вместе с семьёй, как обычно, уехала на лето в усадьбу Ала-Кирьола на Карельском перешейке. После изменения границ эта местность оказалась на территории Финляндии, и возвращение в прежний петроградский уклад стало невозможным. Так Марта Людвиговна осталась за пределами Советской России.
Немного в комментариях
Давно не писала про мальчика с аутизмом)
Решила поделиться с Мишей идиомой: «Напугал ежа голой жопой». Объяснила, что значит. Он долго смеялся. Потом дошёл до Саши и говорит:
— Саша, хочешь смешное?
— Давай
—Ёж с голой жопой
—
Миша прекрасно знает, что такое мат, и понимает, что ругательства вроде «дурак» — это некрасиво.
Едем в машине с дачи. Он кричит с заднего сиденья:
— Родители, можно жрать?
— Миша, так нельзя говорить.
— Почему? Это мат?
— Нет.
— Это ругательство?
— Нет.
— А что?
— Это грубо.
Миша подумал и выдал:
— Родители, можно жрать, пожалуйста
—
В Макдональдсе, он же «Вкусно — и точка», Миша делает заказ речитативом: на одном дыхании, без пауз и запятых:
— Девять нагетсов картошка фри коктейль ванильный.
И всё это одним потоком, как будто у него внутри включилась кнопка «оформить заказ».
Кассир ещё только моргнул, а заказ уже закончен.
Дима говорит:
— Миша, ты, наверное, сегодня уже ничего есть не будешь? А то если ещё что-нибудь съешь, лопнешь как хомячок.
Миша абсолютно серьёзно:
— Что?
Гробовая тишина, выключил телефон.
Нервничает, трогает себя, пытается понять.
Проходит полчаса тишины
— Батя, это что, шутка такая?
————
А ещё у нас есть "клюкающая" чайка, как выразился сам Миша
