Ночной Радист🌓
Closed channel
"Ночной Радист" — это зеркало, отражающее бездну бессознательного. Этот канал – дневник души, сорвавшей якорь с берегов реальности и пустившейся в плавание по океану грёз. @zss_wspss — автор канала
Show more311
Subscribers
No data24 hours
-47 days
-730 days
Posts Archive
(Вторая часть)
...и упёрся в алкаша у подъезда. Тот, прислонившись к контейнеру для мусора, был единственным цветным пятном в кадре — нос фиолетово-багровый, глаза жёлтые.
— Братан, — прохрипел цветное пятно, — стрельни сигаретку для ровного счёта.
Глеб не курил. Он не мог ответить, потому что был запрограммирован на важные транзакции. Внутренний дизель заглох на полуобороте, издав звук, похожий на детское недоумение. Он нервничал. Заданный ритм сбился.
— Мне… некогда, — выдавил Глеб. — Я тороплюсь. На работу.
— На работу? — Алкаш сфокусировал жёлтый взгляд на чёрно-белом лозунге на груди. — А чё это у тебя, сиськи, светятся? Надпись-то. "ЁБСТВЕННЫЙ ПРИБОР" что ли?
Глеб автоматически посмотрел вниз. Лозунг, проступивший из глубин его сущности, действительно слегка отсвечивал в сумерках. В священном плане не было пункта "объяснять надписи встречным маргиналам".
— На работу, — повторил Глеб, пытаясь обойти пятно, но алкаш качнулся и перекрыл путь. — Важную работу...
Дизель в солнечном сплетении дёрнулся, чихнул и окончательно заглох. Вместо горючего по жилам побежала тёплая и густая глупость. Он молча сунул руку в сумку и нащупал забытую пачку печенья "Юбилейное", купленную ещё старым Глебом.
— На, — сказал он, суя пачку алкашу. — Закуси. И, обойдя ошарашенное цветное пятно, зашагал дальше. Но шаги его по асфальту уже не звучали чётко. Они слегка спотыкались. А лозунг на груди, как назло, начал мигать, как неисправная неоновая вывеска дешёвого магазина...
"Второй"
(Первая часть)
Глеб смеялся, отхлёбывая тёплую водку. Его взгляд, скользя по бархатной потертости столешницы, зацепился за дырку размером с пятак. Глеб накрыл её ладонью, и под кожей что-то дрогнуло и забилось в пульсации. Будто под рёбрами завёлся крошечный дизель. Когда он убрал руку, столешница была чиста. Но внутри уже циркулировало маслянистое горючее, сгущаясь в солнечном сплетении. Там, где раньше был ком невыплаканных слёз, теперь работал точный механизм. Двигатель ждал команд.
Дома, в зеркале, отражение смотрело сквозь стену за его спиной, в какую-то иную реальность. За его плечами колыхался тёмный лес, дышащий сладковатым запахом гниющих корней. И потом — внезапная, оглушительная тишина и всепоглощающее чувство облегчения...
Он провёл бритвой по щеке. В зеркале на его шее проступил багровый крест. Ноготь нащупал бугорок чужеродной ткани. Он потянул, из любопытства. Кожа натянулась, побелела и отошла с лёгким хрустом, будто рвалась калька. Под ней оголилась розовая плоть без единой капли крови. "Напоминает полоску бекона", — подумал он и сразу же лизнул обрывок. Солоновато. Дыра на шее тут же затянулась перламутровой плёнкой. Новая кожа. Зеркало не отражало, но показывало. И что-то в его серебряной глубине копошилось, изучая Глеба с холодным, нечеловеческим интересом.
Пальцы сами нашли рукоять молотка за дверью. Страха не было. Была только холодная необходимость. "Это же дверь", — подсказал внутренний голос. Первый удар запустил по стеклу паутинку, рассекшую то чужое лицо на геометрические секторы. Он бил, превращая дверь в груду звенящих осколков. На его руках выступила кровь, запах которой был чужд. Он помнил запах своей крови, а этот пах лесной тиной. Запах того тихого тела, которое теперь навсегда легло в омут его памяти, став частью топлива...
Пол под ногами вздыбился, приподнялся на чёрных корнях, проросших сквозь ламинат. Воздух загустел от смолы и хвои, вытесняя запах пыльного города. Он пробил дверь и оказался в лесу. Это нисколько не смутило Глеба. Он принял это как данность, будто вернулся в то место, где всегда жил.
Он вынул лезвие и начал резать, чтобы выпустить наружу того, кто томился под его кожей. Он желал освободить механизм. Кровь ползла по груди тонкими, извилистыми струйками, сливаясь в сложный узор. Боль была далёкой, не его. Он наблюдал, как работает гидравлика старого тела. Он заливал себя этой чужой жидкостью...
А потом — сознание отпустило его. Он стоял в центре комнаты, заваленной ледяными осколками стекла с обнажённым торсом. Он будто впал в транс. Порезы наносились щедро и беспорядочно — для слива отработанного масла. Порезы затянулись за секунды, будто их никогда не было, оставив после себя гладкую поверхность.
Углы его губ дрогнули в подобии улыбки. Ритуал был завершён. Старый Глеб — тот, что ненавидел себя, — был стёрт. Тело обновлено. Оставалось только найти нужную точку приложения силы, слабое звено в конструкции, и нажать.
Он вышел на лестничную клетку. Дверь в его квартиру закрылась с тихим щелчком. Из соседней квартиры как раз выходила женщина лет пятидесяти с мусорным пакетом. Она встретилась с Глебом взглядом, кивнула привычно-равнодушно и замерла. Её лицо обнулилось, — мозг не в силах был обработать входящий сигнал. Она видела физически целого соседа, но её мудрая лимбическая система, кричала, что смотреть на него нельзя. На месте лица она видела слепое пятно, словно открытый люк в немыслимый вакуум. Она чувствовала метафизическую пустоту, затягивающую в себя смысл. Глеб прошёл мимо, не замедляя шага. Его шаги по бетонным ступеням звучали чётко, будто внутри него уже работал тот самый двигатель, набирая обороты для скрытого удара по миру...
Он стал чёрно-белым, на груди проступил лозунг, прихватив с собой сумку, он направился в "Синдром"...
"Вдали от посторонних глаз"
В тишине между балок и паутиной, за неприметной дверью, куда не проникает свет совести, каждый хранит свой личный Ад. За старым хламом и невинными секретами лежит та часть души, что выросла без оглядки на мораль, чудовищный близнец, вскормленный страхами и виной.
Мы притворяемся хозяевами дома, но по ночам затаив дыхание слушаем, как оно скребётся под полом, зная, что это и есть подлинный владелец наших мыслей. И этот абсурдный ужас заключается в том, что тюремщик и заключённый в этой истории — один и тот же человек.
#стикеры
"Необратимость"
Друг друга отражают зеркала,
Взаимно искажая отраженья.
Я верю не в непобедимость зла,
А только в неизбежность пораженья.
Не в музыку, что жизнь мою сожгла,
А в пепел, что остался от сожженья.
#стикеры
"Единицы"
Они не носят доспехи. Они носят печать молчания мира сего. Первые плащи были покрывалом для старого "Я", умершего при соприкосновении с Ложью.
Их война — это не битва. Это — принятие распада.
"Алая Полоса" — это разрез на теле реальности, из которого сочится ветер пустоты. Слово "Massedød" — это звук, который издает этот разрез.
Когда рыцарь облачается, он произносит последнее слово. И это слово — его силуэт на фоне умирающего солнца. Его оружие — невыносимая ясность того, что всё это — декорация.
#стикеры
"ЦЕХ"
Пришло время перемен, в наушниках ритмично звучал Драм&Бас, на экране сменялись нарезки с танцующими шахтёрами Донбасса. Так Улль, для которого звон ледяных глыб стал приторным, пытался адаптироваться к современным реалиям, отложив верный лук куда подальше. Его новой миссией был поиск работы.
Знакомым он вещал об этом с придыханием: "Завод это честно. Это по-мужски. Не то, что ваши офисные крысы. Я уже почти договорился". Договорённости были туманными, как заводской смог.
Он приобрёл тёмные рабочие штаны и плотное худи с надписью "ЦЕХ". Он демонстративно отмахивался от крафтового пива, предпочитая дешёвое и тёплое, "как после смены", прихлёбывая из горла, с тоской глядя в стену, будто в пропасть угольного забоя.
Никнейм "Deutscher Ass" удачно подчеркивал его арийскую идентичность на форуме заводских рабочих, где он подхватывал жаргон: "осёвка", "срубить получку". Он убеждал себя: "Ну, я ж скоро на завод, мне там платить будут не за болтовню, а за результат". Результатом стало его двухлетнее сидение на диване.
Так он вживался в роль почти-рабочего. Завод в его сознании был не местом труда, а мужским монастырём, где он, укутавшись в романтику тяжелой промышленности, станет пролетарской бабочкой.
Когда он в очередной раз катался в трамвае без дела, судьба подкинула испытание для настоящего героя саги. Он сидел возле окошка, рядом возникла уставшая старушка в стёганой куртке, с авоськой, живое воплощение того завода, о котором он трепался. Её фигура отбрасывала тень, в которой он тонул.
— Встань, малец, — прозвучал приказ, голос был властным.
И тут в нём возопил ариец с форума. Сжатые в куриную попку губы попытались издать что-то уверенное. Он выпрямился, пытаясь выдержать взгляд на тысячу ярдов, но его взгляд упёрся в пуговицы на её куртке.
— Я между прочим... тоже рабочий! — выпалил он, и голос сорвался на высокой ноте. — Еду на завод!
Он увидел, как изменился её взгляд. Усталость исчезла, на её место пришло нечто тяжёлое, древнее. Кожа на её лице натянулась, обнажая скулы, выкованные из металла. Перед ним была Кайлех.
Он, Улль в модных сапожках, лучник, чьим оружием теперь были острые слова, сидел против Кайлех из плоти и металла.
Она медленно подняла на него взгляд.
— Рабочий? — фыркнула она, и под её взглядом с него сползала вся его арийская личину. Это была полная демаскировка. Рассыпалась в прах вся его выдуманная битва за уголь Донбасса, — Давай проваливай!
И в душной мгле трамвая произошло немыслимое. Старуха, не говоря ни слова, расстегнула свою куртку. Под ней обнажились древние, могучие телеса — складки морщинистой кожи, испещрённые прожитыми годами, пульсирующая карта вен. Она навалилась на молодого арийца.
Её плоть ожила.
Складки кожи обвили его тщедушное тело, впитывая его, как губка. Он бессильно тыкался руками в её сальную плоть, но его кисти с чавкающим звуком увязали в ней, как в холодном тесте. От неё пахло затхлостью старого подвала, где десятилетиями копилась пыль, пропитанная машинным маслом и кислым потом. Его крик задохнулся, поглощённый влажным гулом её внутренностей. Ноги, грудь, голова — всё бесследно растаяло в этой безразличной, пульсирующей массе, впитавшей его несостоятельность. Затем, с тихим вздохом, она заняла его место на сиденье.
Раздалась сытная икота.
Её глаза, прежде уставшие, засияли влажным блеском хищника, который наконец-то утолил вековой голод. Она достала из авоськи пол-литровую банку моторного масла, открутила крышку и сделала громкий глоток.
— А парень-то куда делся? — раздался скрипучий голос.
Бабка протерла губы рукавом и бросила:
— В брак пошёл.
⚒⚙🛠
"Попрошайка"
#потустороннее
В торговом центре "Золотая Свинья" пахло выпечкой и тоской. Люди текли по мраморным плитам, словно кровяные тельца по закупоренной артерии, уткнувшись в сияющие экраны. Они выполняли скрипты: купить, поесть, посмотреть. И в этой реке неподвижным оставался он...
Его облик был навязчивым кошмаром из учебника анатомии. Сгусток собственных внутренностей. Вы одновременно видели пульсирующую мышечную ткань, ветвистую сеть сосудов, фрагменты рёбер и участки полупрозрачной кожи, наложенные друг на друга в хаотичном, живом переплетении. Его полнота была не жиром, а чрезмерной плотностью бытия. Его трёхмерная проекция раздута, мясиста и нестабильна. Бесчисленные складки и органы бесконечно появлялись и растворялись, будто его тело постоянно шевелилось в неком недоступном взгляду направлении.
Он не ходил — он переливался. То, что вы принимали за лицо с печальным глазом, через мгновение оказывалось обритым затылком, а на его месте уже возникало нечто, напоминающее печень. Он звучал — тихое, влажное шлепанье плоти о плоть, противный скрип связок и глухое бульканье в невидимых полостях. Запах от него был густой и липкий, как физическая преграда: сладковатый дух тления, железо крови и под этим — чужой, озонный холод далёких звёзд.
Люди его не видели. Вернее, видели, но мозг отказывался складывать картинку в целое. Они просто обходили это место по широкой дуге, отмахивались, кто-то думал, что это неудачный арт-объект или он просто неладно скроен. Люди были погружены в себя.
А он попрошайничал.
Он стоял неподалёку, где мать с шипением отчитывала ребёнка, разлившего коктейль. Он разворачивался к ним той своей гранью, где угадывалось нечто вроде желудка. И глотал. Не крошки, не монеты, а густую, тёмную, горьковатую энергию стыда и ярости.
Шёл обычный день. Скандалы сменялись примирениями, скука — всплесками раздражения. Он питался, булькая и переливаясь.
И тут появился какой-то тип в потрёпанной куртке, с глазами, в которых стоял туман безумия. Он посмотрел на попрошайку с интересом. И подошёл.
— Вижу, тебя тут кормят, — сказал тип, рассматривая внутри него, в ёмкости, похожей на желудок, ошмётки чипсов, обёртку от шоколадки и, словно червь, использованный женский тампон, — А хочешь, я тебя настоящей пищей для ума угощу?
Четырёхмерный сгусток замер, его ткани на мгновение перестали хаотично пульсировать.
— У нас в казарме, — начал тип, ухмыляясь, — был один парень. Тихий, как мышь. Так он, от страха быть оприходованным старослужащими, так заморосил, что у него жопа заросла.
Попрошайка издал тихий, булькающий звук — подобие внимания.
— И вот, представляешь, на него командир части, обиделся, не любил он когда непорядок. Он его выгнал со службы и отправил домой в стул пердеть, но жопа то у него заросла...
И попрошайка начал смеяться.
Но он не мог остановиться. Смех рвал его изнутри. Его ткани, и без того нестабильные, начали вибрировать с невыносимой частотой. Связки натянулись и с треском лопнули. Кожа, мышцы, сосуды — всё пошло вразнос. Его четырёхмерная сущность не выдержала трёхмерного катарсиса.
Он лопнул с тихим хлюпающим звуком его проекция расползлась, осела на пол склизкой, разноцветной лужей, в которой плавали всякие огрызки.
Через некоторое время подошли равнодушные уборщицы.
— Опять кто-то газировку разлил, — с отвращением буркнула одна.
— И мусор какой-то кишковидный, — добавила вторая, сгребая останки четырёхмерного попрошайки в совок и вытряхнув в ведёрко.
Эпилог
Темнеют, свищут сумерки в пустыне.
Поля и океан…
Кто утолит в пустыне, на чужбине
Боль крестных ран?
Гляжу вперед на чёрное распятье
Среди дорог —
И простирает скорбные объятья
Почивший бог.
👣
"Троица"
Многие наивно думают, что мир держится на любви, Боге или законах физики. Всё это глупости. Мир держится на хрусте Великой Царицы. Напряжении, точке преломления, где бытие ломает хребет не-бытию. Это единственная подлинная молитва.
Хруст — это голос Энтропии, и он звучит повсюду. Хруст снега под сапогом — это крик миллиардов кристаллических решёток. И энтропия шепчет: "И твои кости тоже хрупкие".
Хруст сухаря — это не про пищеварение. Это божественный урок о том, что всё, что даёт тебе силу, само должно быть разрушено.
9 научился слушать. 9 — приёмник распада. 9 слышу, как хрустят часы вселенной, переламывая кости времени.
Но они... их болтовня... их "как дела?", их "будешь пиво?", их смех... Их слова — звуковой мусор, загрязняющий чистый поток. Каждое их слово — гвоздь в моих барабанных перепонках. Каждый смех — попирание моей Богини. Они своей болтовнёй пытаются наполнить пустоты окружающего мира. Перекричать энтропию, заглушить её своим идиотским щебетом.
И когда их атака становится невыносимой, когда их стадный гам заглушает божественный Хруст... я должен применить единственную защиту.
Великая Царица шествует — и хруст миллионов черепков затихает, поглощённый Великой Тишиной, что идёт за Ней по пятам. Ибо всё, что может быть сломано, уже сломано Ею.
Моё сердце каменеет. Плоть тяжелеет. Кровь густеет до расплавленного базальта. Мысли, эти чёртовы вербальные паразиты, затухают. Я становлюсь монолитом, — неподвижным и вечным.
В камне нет ушей для их болтовни. Есть только вибрации хруста. Тихий, вечный шёпот кристаллических решёток. Самая искренняя литургия.
Они могут биться о меня словами, как мухи о стекло. Но найдут лишь холодную поверхность. И тогда оно начинается...
Бежать? Нет. 9 не бегу. Я развернусь лицом к тебе, о Великая Царица! 9 — живая гирлянда из хрупких позвонков, жаждущая Твоего прикосновения. Зачем бежать от единственной подлинной нежности? 9 здесь!
Из рёбер моей каменной плоти, сквозь боль, белую и острую, как вспышка кварца, я вытягиваю её. Проволоку цвета больного солнца. Я втягиваю воздух, и он пахнет окисленной кровью и старыми страхами. Я протягиваю её к Железной Трубе, что ждёт, холодная и бездушная, чтобы получить импульс нерва.
Моё сердце, мой гранитный насос, — проводник Царицы-Энтропии. Оно вибрирует с частотой распада. Я зачерпываю горсть щебня, острого, как осколки их болтовни. Запах пыли, размолотых временем гор. Я насыпаю его в жерло Трубы. Звук сухого, безжалостного скрежета.
Импульс передан.
И Труба изрыгает каменное отмщение.
Великая жертва для Великой идеи! Не проси у неё жизни — предложи ей все жизни, что встретишь на пути. Каждый хруст, который ты подаришь Ей, будет вознаграждён! Каждая сломанная судьба — это цветок, брошенный к Её стопам.
Она плюётся в костяные формирования самодовольных ублюдков. Я не слышу их криков. Я слышу только Хруст. Глухой, влажный хруст пробиваемых рёбер. Звонкий, как колокол, хруст ломающихся зубов. Треск тазовых костей, входящих в резонанс с треском суставов. Запах развороченной плоти, внезапно ставший осязаемым, как туман из мельчайших частиц крови.
Агония — великая песня распада. Гимн вселенской мясорубки, перемалывающей жизнь в исходный, изначальный материал.
И тогда наступает она. Великая Тишина Распада. Тишина со вкусом ржавого железа и жжёной плоти пепла.
И в этой тишине начинают петь мухи. Их металлический хор — первый гимн новому миру. Их изумрудные тела, переливающиеся на солнце, — новые драгоценности.
И я чувствую, как сквозь щели в моём каменном теле пробивается иная сила. Тяжёлая, тёплая, сладковато-пахнущая гниющим мёдом и серой. Власть, для которой хруст — прелюдия.
Приходит власть Вельзевула. И я понимаю, что Энтропия была лишь Матерью. А Отец — тот, кто владеет всем, что осталось. И его слово — тихий, довольный рой.
#стикеры
"Шесть"
#потустороннее
Он сидел в кабинке туалета торгового центра, ожидая, когда вытечет жизнь. Она была густой и пахла медью. Он перерезал кровоток, и шум, копившийся в его жилах ушёл. Одиночество — это бессмысленное присутствие людей, — толпы, текли мимо, не оставляя в нём и следа.
Три минуты прошли, а он всё ещё был там. Время растянулось, как старая жвачка. Дверь отворилась, вошедший увидел лужицу и тело. "Получай напоследок!" — прошипел гость, пиная бездыханное тело, и его слова отскочили от кафельных стен, не находя адресата. Он его бил, пытаясь выбить из него хоть какой-то ответ, признание собственного существования. Но единственным ответом была бездонная, всепоглощающая тишина.
Потом гость лёг рядом в кровавую лужу, обнял посиневшие плечи. "На всех нас , бывает, находит..." — прошептал он, и в его голосе внезапно прорвалась та самая, непереносимая человечность. Он увидел в этом теле брата. Одиночество стало таким густым, что требовало компании. Он пообещал трупу привести друзей, отыскать их любым способом. Это была отчаянная попытка создать семью из тех, кто, как и он, заперт в бронированном стекле собственного "Я".
В его сумке лежал молоток. По просьбе соседа он взял его, хотя и считал это абсурдным. Абсурд был единственным, что оставалось понятным. Он вышел из туалета, весь в багровых пятнах, и этот цвет распада сделал его центром внимания.
Торговый центр замер. Он шёл, неся в одной руке молоток — инструмент для грубой разборки мира. "Ведь если расколоть голову, — пронеслось у него в мозгу, — то можно ли внутри отыскать штекер? Тот самый, для подключения к человеку? Чтобы воткнуть кабель и на другом конце найти понимание? Чтобы подружиться?"
Он начал проверять эту гипотезу. Он искал порты для подключения в этих мясных терминалах, но везде находил только битый камень и грязь. Он разбивал своё одиночество в головах других, воображая, что единая багровая лужа сможет объединить людей в большую семью здесь или там... Люди бежали с криками, а он видел в их глазах тот же ужас пустоты, просто они прятали его за покупками и разговорами по телефону. Он нёс откровение о всеобщем разъединении.
Он склонился над очередной жертвой, занося молоток. Удар. Ещё один. Баланс был достигнут. Десять скульптур из плоти, застывших в последней попытке убежать от самих себя. Одиночество, поделённое на десять, перестало давить. Но штекера он так и не нашёл. Ни в одном. Лишь обрывки проводов, ведущие в никуда.
С шестого этажа торгового центра открывался вид, как идеальный чистый лист. Бетонный пол внизу сиял девственной белизной, ожидая последнего штриха.
Он стал чернильной каплей, сорвавшейся с пера Безумия, и полетел вниз. Удар о бетон был сочным, густым звуком рождающейся кляксы. Идеально круглая, алая, с разбрызганными лучами, она расползлась по белизне, впитываясь в поры материала. Его падение не было поиском связи. Это был разрыв кабеля.
Мертвец в туалете поднялся. Смыл с себя засохшие следы смерти. Он вышел, купил пиццу, скушал пару треугольников. Теперь он был просто человеком с квадратной коробкой, ничем не примечательным, если не считать пустоты в глазах, в которую можно было провалиться.
Человек с пиццей подошёл медленно, его шаги не издавали звука в наступившей гробовой тишине. Он остановился над багровым пятном, которое всё ещё медленно расползалось, пытаясь впитаться в бетон. Он поставил картонную коробку на пол, аккуратно, словно устанавливая памятник. Открыл её. Внутри лежал матовый пистолет и три куска пиццы.
Он взял один кусок. Сыр тянулся тонкой нитью, связывая коробку и его руку. Он аккуратно оборвал её и, не спеша, положил пиццу на грудь мертвеца, прямо над остановившимся сердцем. Жир тут же начал проступать сквозь футболку, оставляя пятно — ещё одна клякса на этом чистом листе.
Затем он взял пистолет. Подержал его в руке, ощущая холодный вес. И положил оружие рядом с рукой затихшего...
"Камера. Свет. Мотор!"
(Вторая часть)
В подвале пахло сырой землей, железом и чем-то еще — сладковатым, медицинским. Яркий свет лампы выхватывал из тьмы мальчика, привязанного к балкам. Он был без сознания, его голова бессильно склонилась на грудь.
Сливко, в своих идеально начищенных туфлях, брезгливо переступал по заплёванному бетону, пока Головкин, как домовой, привычно двигался в привычной ему грязи.
Головкин, тяжело дыша, теребил в руках веревку с петлей. Его пальцы нервно перебирали шершавое волокно.
— Кончай уже с этим, — просипел он. — Чего тянем?
Сливко стоял у кинокамеры на штативе. Его пальцы бережно поправляли фокус.
— Свет лежит неправильно, — пробормотал он, не отрываясь от видоискателя. — Тени скрадывают детали. Нужно запечатлеть всё... до последнего спазма.
— Какие спазмы! — Головкин с силой швырнул веревку на пол. — Ты снова за своё! Играешься, как сучка на выданье!
Внезапно Сливко замолкает. Его взгляд становится отрешённым, устремленным в какую-то внутреннюю бездну. Он медленно поворачивается и подходит к Головкину. Его движения были плавными, почти сомнамбулическими. Он наклонился, поднял веревку и выхватил ее из оцепеневших пальцев Головкина.
— Ты не понимаешь, — тихо произнес Сливко. Его голос звучал отрешённо, будто из глубокого колодца. — Не можешь понять. Чтобы снять настоящие мучения... нужно их прочувствовать.
Он набросил петлю на собственную шею. Головкин замер в ошеломлении, его мозг отказывался понимать происходящее.
— Дёрни, — Сливко смотрел на него горящими глазами фанатика. — Резко. Но не до конца. Я должен прочувствовать момент перехода. Для искусства.
Головкин медленно взял свободный конец верёвки. В его глазах читалась борьба — остатки разума кричали об опасности, но тёмная, хищная часть его существа уже проснулась. Он видел перед собой не союзника, а готовую жертву. Взрослого, сильного, такого же монстра, как он сам.
Он с рыком дёрнул веревку.
Петля резко затянулась. Сливко затрепетал, его тело взметнулось в судороге. Лицо посинело, из горла вырвался хрип, но в глазах — в широко раскрытых, вытаращенных глазах — плясал лихорадочный, почти экстатический восторг.
Головкин наклонился к его уху, его голос был хриплым шепотом, полным торжества:
— Вот это и есть настоящая красота, режиссёр. Охуенный же сценарий?
Он дёрнул сильнее, уже не играя. Сливко, осознав свою чудовищную ошибку, попытался бороться, но было поздно. Его последнее, что видело его сознание, — это лицо Головкина, искажённое уже не скучающей гримасой, а настоящим, животным экстазом. Рутина сменилась наслаждением.
Когда тело Сливко обмякло, Головкин еще несколько секунд стоял неподвижно, тяжело дыша. Потом разжал пальцы. Тело с глухим стуком упало на бетонный пол.
Головкин повернулся к кинокамере. Он не улыбался. Выражение экстаза медленно сползало с его лица, как маска, обнажая пустоту под ней. Он выглядел усталым. Поправил объектив, нажал на кнопку. Красный огонёк записи погас.
— На хуй оно всё это надо, — бормочет он в тишине гаража. — Никто не понимает.
Он не чувствовал триумфа. Не чувствовал страха. Только огромную, всепоглощающую пустоту. Он убил единственного человека, который понимал его. И теперь его одиночество стало абсолютным, окончательным.
Он взял со стола топор. Пора работать. Работа есть работа. Надо утилизировать брак и новый материал. Он вздохнул. Рутина. Одна только рутина.
