en
Feedback
cry baby tchatski

cry baby tchatski

Open in Telegram

Культурный канал, в который автор сливает своё неравнодушие к людям по максимуму.

Show more
8 416
Subscribers
No data24 hours
-107 days
-6530 days
Posts Archive
Игорь - любовь., не уходи. 💕🤌

Спасибо вам на самом деле. Только ваши песенки, весной 22 только открытые, и вывозили тогда нас, отвлекая

это мой последний здесь пост. я решил спокойно попрощаться с вами. снисходительно, без всяких дрязг, тихо. вот и всё.

я решил закрыть этот канал. и открыть новый более закрытый с более умными подписчиками чем вы. с которыми можно поговорить например о творчестве Альфонса Додэ. потому что тут уже совершенно невозможно находиться ей богу.

мне так насрать если честно что у вас.

итак. мой главный фильм года описан выше в неожиданных подробностях и красках. а что у вас?

итак, анора. фильм про игоря. имя игорь обычно носят придурки - нелепые люди с нежнейшими сердцами, совершенно неприспособленные к жизни. каким-то образом это прочувствовал два года назад тайлер зе криэйтор и вот теперь шон бейкер. игорей булят и пиздят. и чтобы защититься, игори готовы к пиздиловке на опережение. игорь - главный герой аноры. это ни фига непонятно, пока игорь опять не останется наедине со своей сирой судьбой в холодной заметаемой снегом машине посреди ничего, откуда и явился. первым известным игорем был князь, муж ольги. ольга вела себя точно, как анора. игнорила игоря, взявшего её в плен, потому что так надо было, и занималась хозяйством и детьми. пока не пришло время вступиться за мужа, хоть и посмертно. не сомневайтесь, что так бы повела себя и анора, случись что с ее личным игорем на бандитских разборках на кони айленде или в брайтон бич. мне кажется, что ольга могла бы дословно воспроизвести анору из сценария бейкера: - еб твою мать, игорь! ебучее у тебя имя. игорь, горбатый мудила, кусок ты дерьма. - туш! - ответил бы игорь-князь. (а что еще тут скажешь?) - туш? туш?! ты хотел сказать туше, кретин? - а твое имя - анора - лучше, что ли? (разговор очень нормальных людей, и главная сцена фильма). не анора - героиня, а игорь - герой. кто не узрел это, тот не понял номинацию юры борисова на голден глоб. юра борисов, конечно, фантастическая тварь. если вы ему покажете эту мою рецензию, он скажет, что ни о чем таком он не думал. еще бы. о чем вообще может думать животное? последним нашим великим борисовым был олег. последней ролью олега борисова был никудышный мистический мюзикл времен советского кинобезвременья режиссера юрия борисова, сына олега борисова, «мне скучно, бес». олег борисов, отец юрия борисова 1.0, играет там мефистофеля и произносит буквально: вся тварь разумная скучает, и всяк зевает, но [блин] живет, и всех вас гроб, зевая, ждет. зевай и ты! как помните, мефистофиль тут обращается к фаусту, ученому человеку, снедаемому тоской и скукой. буквально - ко всем сирым обозревателям аноры, всмотревшимся в фильм, как в зеркало и обнаружившим там себя скучающими. и тут анора делает еще одно доброе мистическое дело - отделяет важное от неважного. я бы сказал так - мнения нужные от совершенно ненужных. так люди зевающие, не вкурившие анору, выпадают в осадок. хотя время одуматься и подняться на поверхность всегда имеется. семь минут, говорят.

going to play this nonstop on my next birthday https://www.youtube.com/watch?v=Nyza7_rl998

В Нью-Йорке мело. Кафе гудело. Опохмелившиеся после новогодней ночи ньюйоркцы с раскрасневшимися от мороза щеками вваливались в натопленную стекляшку и просили бубликов и горячего регулярного кофе. Мне захотелось рассказать им о незначащейся в меню пюрешке, которое отправит их в самые счастливые места и моменты, поведать о разноцветных лавовых пузырях и белых яблоневых лепестках, о елочной смоле и ангельской ванили, о сентиментальных собаках и печальных медвежатах, о Луне в пепельных кудрях старой леди, вечно вяжущей носок своему вечно неблагоразумному дитяте. Но посетителям было не до того. Для полного счастья им достаточно было всего лишь согреться.

Рано утром я собрал необходимый скарб, состоящий из ночного горшка и поместившихся в него трех апельсинов, и отправился в путешествие. Намерения мои были простыми – познать мир за пределами забора нашего дома. Я пересек родную деревню и вышел к мосту, переброшенному через Миусский лиман. На другой стороне реки виднелось поселение, на счет которого у меня не было сомнений. Мне нужно было туда. Вот такое странное создание, человек рефлексирующий. Живет всю жизнь между тоской по дому и желанием из него сбежать. И вот это самое желание открылась мне едва я достиг четырех лет. Я сидел на горшке на обочине дороги и грыз брызгающийся соком апельсин. Стремительно темнело. На небе запускали Луну. Во дворах заголосили собаки. Мне не было ни страшно, ни тоскливо, ни волнительно. Мне было неплохо. Меня никто не беспокоил, никто не отправлял спать, никто не натягивал колготы, никто не заставлял пить кипяченное молоко с мерзкой подгоревшей пенкой. Я был полностью предоставлен себе. Я познавал прелесть и силу одиночества. Наверное, я просидел бы так до утра, прислушиваясь к замершему незнакомому миру, но в какой-то момент из-за угла вынырнули люди с огнями в руках, и я понял, что за мной пришли. Фонари шныряли по кустам и канавам. Один из них зацепил меня, и из темноты донёсся голос участкового: - Вот он, засранец! На горшке сидит. - Шкода, ты, шкода, - причитала мама и осматривала меня, вертя туда-сюда, туда-сюда, туда-сюда.

В Нью-Йорке мело. Кухня набирала обороты и в кафе становилось жарко. Черный человек с медвежонком ушел, а белый человек расстегнул верхнюю пуговицу рубашки. Покончив с бубликом, он повернулся к столику, за которым сидела пожилая леди и, протерев салфеткой потный лоб и все еще влажный глаз, произнес тоном, каким в набитом вагоне метро просятся на выход: - Мам, извини. Можно, мам, на меня не сердиться? Пожилая леди достала из-под стола недовязанный носок и с оттенком то ли сожаления, то ли смирения ответила этому большому белому человеку: - Том, ты у меня никогда не вырастешь, детка. И что-то еще, чего я не разобрал. Грузный Том поднялся из-за стола, задев его животом, подсел к леди, сложил руки на коленях и застыл, свесив голову, как нашкодивший верзила. ... - Шкода ты, сынок, ну, шкода, - приговаривала мама, склонившись так, будто собиралась перепрыгнуть через меня ласточкой.

Папа всегда был тихим и бледным. С палочкой в руке, картуз набекрень, выцветшая нейлоновая сорочка-шведка – кажется, её сшила мама на немецком "Зингере", когда еще строили дом. Так я его до сих пор помню. В тот мой приезд папа был тише и бледнее обычного. Мы отвезли его в больницу. Врач, как положено по врачебной этике, отвел нас с мамой в сторону и тихо сказал, что осталось несколько дней. Мне нужно было возвращаться в Москву, и перед отлетом я пришел в больницу попрощаться. Я знал, что вижу папу в последний раз. - Пока, пап, - сказал я так, будто выхожу за сигаретами и скоро вернусь. - Пока, сынок, - ответил папа улыбчиво и, сидя на больничной кровати, помахал мне рукой. Румянец в кои века окрасил его уставшее от жизни лицо. Вот и всё. Я вышел в больничный двор, весь засаженный яблонями. Деревья цвели и с каждым самым незначительным колыханием ветра посылали с веток воздушные поцелуи. Белые лепестки кружили по двору, залетали в палаты, путались в волосах больных и здоровых, обнадеженных и обреченных и благословляли всех с одинаковой нежностью и силой, не вызывая, однако, в их душах никаких эмоций. Лепестки падали на овечье одеяло, расстеленное в палисаднике для фотосессии по случаю моего прибытия в семью, опускались на фетровый берет маленького розовощекого пухлячка в коляске, на тутовое дерево, под кроной которого месили саман деревенские мужики, прилипали к голове сирого пса Тарзана, однажды прибившегося к нашему дому. И Тарзан, чавкая пастью, ловил их, принимая за снежинки.

Черный человек оторвал глаза от стены, посадил медвежонка-тедди в карман куртки, завязал шапку под подбородком и шагнул в метель. Когда он проходил мимо меня уже в витрине, медвежонок, торчащий из его кармана, затрепыхался на ветру и помахал мне плюшевой лапкой.

И вот я стою посреди заснеженного деревенского подворья, смешно ловлю ртом снежинки, папа комично подпрыгивает и, наконец, забрасывает елку на крышу флигеля. Папа всегда покупал елку за неделю до Нового года, а вносили ее в дом 30 декабря и весь день торжественно наряжали. Мама пекла пироги и в доме нестерпимо вкусно пахло. Потом разрезали сетку с мандаринами, которые покупались тоже загодя, и цепляли их на елку вперемежку с игрушками – игрушки пониже, мандаринки повыше, чтобы я их не слямзил раньше нужного часа. Я стоял посреди залы и вдыхал запах елочной смолы, ванили, дров, пирогов, мандаринок и чувствовал себя самым счастливым пацанёнком на свете. Восхитительней запаха я не вдыхал с тех пор никогда. Как-то ночью я на цыпочках всё же пробрался из своей спальни в залу, чтобы незаметно сорвать мандаринку, но дернул за ветку, и елка с веселым звоном бьющихся игрушек накрыла меня, малого, с головой. И ведь никто меня за это не отругал. Меня вообще не ругали. Поэтому я вырос хорошим. Каждый Новый год я думаю о том, что с ним случилось, с тем моим Новым годом? Кто украл это моё чудо? Почему теперь мы все делаемся несчастными накануне самого чудесного праздника. Куда исчезло это волшебное волшебство? Эй, Гринч, а ну-ка верни праздник! Мы больше не будем над тобой издеваться.

Я сидел там совершенно дурным и счастливым, смотрел на одиноких людей в окне, прячущих носы от ветра, на одиноких людей в кафешке, неумело прячущих свои неловкие и в общем никому не нужные тайны. И я вдруг перестал чувствовать себя непосредственным, случайным, смертным.

Я взглянул на черного человека, вперившегося в стену, и увидел, что одной рукой он мнет крошечного плюшевого медвежонка тедди, будто хочет снова вдохнуть в него жизнь. Я взглянул на белого человека, по-коровьи дожевывавшего свой бублик, и увидел, как в уголке его круглого желтого глаза скопилась слеза. Я взглянул на пожилую леди с луной на голове, и в этот момент с ее колен упал на пол недовязанный носок, проколотый насквозь двумя алюминиевыми спицами. Я повернулся к окну и увидел, как прилипнув к небоскребу, скользит по нему спускаясь вертолет патрульной службы и заглядывает в окна пустых контор. Я посмотрел на дверь и увидел, как снежная позёмка алмазной крошкой пилит крохотную щель между дверью и полом. Я закрыл глаза и увидел, как теплые цветные пузыри плавают по моему телу, как будто я – ночная лавовая лампа. Такое хмелящее тепло дурманит влюбленных, когда им, наконец, после долгих и незаслуженных испытаний отвечают взаимностью.

В Нью-Йорке мело. Мы с Андреем вынырнули из брюха самолета Finnair за пару часов до новогодней полуночи и, вертя очумелыми после трансатлантического перелета головами, поспешили, конечно, в сторону Таймс-сквер. Мороз скрипел под ногами и пинцетом выщипывал из ноздрей волосы. Мы нарезали круги вокруг главной площади главного города мира, пытаясь прорваться через полицейские кордоны, но кордоны отправляли нас дальше по периметру. И мы вот так вместе с толпой таких же приезжих долбоебов бродили по колено в снегу, как неприкаянные вынюхивающие дырку в заборе собаки. После третьего круга мы услышали веселый площадной гул – это зеркальный шар спустился по флагштоку и принес с собой Новый год. – Пойдем в отель, - сказал я Андрею. И мы пошли в отель. В лобби играл оркестр, веселились гости и разливалось бесплатное шампанское. Мы чокнулись фужерами и, изнуренные шатанием и джет-легом разошлись по номерам. ... Я проснулся в городе Нью-Йорке 1 января девяносто какого-то года в 6 утра от голода. Набросив на пижаму пуховик, я вышел из отеля в совершенно пустой город, как будто это был не город, а декорации, застывшие в ожидании съемочной группы Стэнли Кубрика. Лексингтон Авеню – что на север, что на юг – выглядело пустынной взлетной полосой, которую обрамляли курчавые обелиски из белого пара, пробивающегося из люков мостовых и застывшего вулканическими столбами на крышах небоскребов. По мощеным тротуарам стелилась поземка, и редкие прохожие-одиночки сомнамбулами передвигались что на север, что на юг, подставляя лбы и спины колючему ветру и пряча в приподнятых воротниках свои текущие сопливые носы. В десятках метров от отеля нашлась стекляшка с окнами во всю стену, одно их тех ранних нью-йоркских кафе, что кормит завтраками и жаворонков и сов в единственное время суток, когда их жизненные циклы пересекаются. Завтраки состояли из бэйгелов и регулярного кофе, цветом и вкусом похожим на воду, которой ополоснули чашку с остатками кофе обыкновенного. Ньюйоркцы обожают этот свой регулярный кофе. В кафе сидели три одинокие души: молодой чернокожий человек в шапке с откинутыми ушами – он окоченело смотрел в стенку напротив, крупный белый человек, широко надкусывающий бублик, из которого выпадали кусочки лосося и листики салата, и весьма пожилая леди – она сидела ко мне сутулой спиной и через её светлые кудри просвечивала, как луна в джунглях, лысина. Я пробежался глазами по папке с меню, подошел к официанту и, осмотревшись по сторонам, спросил заговорщицки: - Вы не могли бы поджарить мне кусочек курицы и сделать пюре? Smashed potato… У вас нет этого в меню, я знаю. Но, может быть, вы сделаете для меня исключение? Сделаете? Официант, закатив глаза, молча исчез в кухне и через полчаса вынес тарелку с прожаренной куриной ножкой и толченой картошкой. Я не могу объяснить, с чего у меня вообще возникло это желание – сидя в манхэттенской бубличной, заказать себе курочки и пюрешки. Еще страннее было то, что мне её все же приготовили.

надо как Кевин в Home alone, - отель Плаза, мороженое с фруктами, орехами и сиропом и жвачка на чай дворецкому

в это Рождество я хочу оказаться в Нью-Йорке.