en
Feedback
БЕССОЗНАТЕЛЬНОЕ В СЕТИ

БЕССОЗНАТЕЛЬНОЕ В СЕТИ

Open in Telegram

Канал о психоаналитической психотерапии и ПА психосоматике Чичина Анна - клинический психолог, психоаналитический психотерапевт, супервизор, член АСПП, ассоциир. член МПА, автор сайта Метафорика Для записи: @anna_ch_psy Сайт: www.anna-chichina.ru

Show more
1 441
Subscribers
No data24 hours
No data7 days
-530 days
Posts Archive
📌Недавно состоялся 1 семинар Л.И.Фусу и А.И.Коротецкой "Пациент уходит". Поделюсь с вами некоторыми моментами. (Часть 1) Андре Грин обратил наше внимание на то, что резкий обрыв терапии не всегда стоит читать исключительно как разрушение или негативную терапевтическую реакцию. Он выдвинул идею, что некоторые разрывы могут быть психически необходимыми. Представьте себе: та работа, что была проделана в переносе, оказалась настолько насыщенной, что психический аппарат пациента не может переварить ее в присутствии аналитика. Для того чтобы интроецировать и интегрировать полученный опыт, пациенту парадоксальным образом требуется уйти. Это разрыв ради продолжения процесса, но уже в интрапсихическом пространстве, а не в кабинете. Дональд Винникотт говорил, что для того, чтобы перейти от отношения к субъективному объекту к способности использовать объект, пациенту не обязательно физически находиться рядом с ним. Более того, внезапный уход может быть тем самым разрушительным актом, который не встречает возмездия (аналитик выживает, но уже в фантазии), и это позволяет пациенту совершить скачок в субъективации. Через разрыв он обнаруживает: «Я есть, я существую отдельно, я могу действовать автономно». Для определенных пациентов, чья сепарационная тревога слишком высока, чтобы пережить ее в переносе, такой разрыв — единственный доступный способ пережить собственную отдельность. Для некоторых пациентов это неизбежный этап их эмоционального развития. Жан-Люк Донне, исследуя границы аналитической ситуации, также признает, что даже «хорошая» аналитическая работа имеет свои пределы. Пациент может быть вынужден прервать анализ не потому, что анализ плох, а потому что дальнейшая психическая работа требует смены кадра. Это похоже на ситуацию, когда интернализованного «аналитического объекта» достаточно, но его дальнейшая переработка возможна только при столкновении с иным типом переноса, с другим аналитиком или даже вне аналитической рамки. Донне напоминает нам о смирении перед ограничениями нашей функции. Рене Руссийон напоминает, что символизация невозможна в одиночестве, она требует присутствия Другого, разделенного аффекта, зеркала. Но также, он говорит и о том, что некоторые пациенты получают доступ к процессу символизации только после прерывания контакта, как бы странно это не звучала. В психоанализе ведь нет ничего однозначного. [Возможно, дело в том, что на сеансах эти пациенты находятся под таким давлением переноса и страха поглощения, что их психика парализована. Только в ситуации разрыва, оставшись в одиночестве, они способны присвоить себе тот опыт, который был интерпсихически прожит, но не мог быть осмыслен из-за страха захвата объектом.] Жерар Бейль добавляет еще один вектор — экономический и диалектику зависимости. Для некоторых пациентов угроза осознания своей зависимости от аналитика настолько невыносима, что единственным психическим выходом, единственным способом избежать коллапса субъективности становится уход. Это их способ не превратить анализ в то, что еще Фрейд называл «бесконечным анализом» — бессознательную коллюзию, которая лишь подпитывает сопротивление, а не прорабатывает его. Парадоксальным образом, внезапный уход в таком случае — это сопротивление не анализу, а сопротивлению. Когда в терапии зарождается подобная тенденция к бесконечности, превращающаясь в тупик, наша ответственность как аналитиков — первична. Пациент, по сути, ответственен лишь за базовое соблюдение сеттинга: приходить вовремя, оплачивать сеансы и работать - говорить. Но если мы, в силу своих слепых пятен, не в состоянии уловить, что анализ принял нарциссический алюр бесконечности и перестал быть рабочим, пациенту не остается ничего иного, кроме как громко «хлопнуть дверью». В этом смысле, разрыв — это часто сообщение, которое мы не смогли услышать внутри рамки.

📌Во время разбора клинического случая В. Капсамбелис напомнил один очень важный момент - единственный и абсолютный сценарист любого сна — это сам сновидец. В пространстве сна у него нет никаких обязательств, он не должен быть логичным, последовательным или «хорошим». Он просто размещает там свои желания. Даже если они противоречат друг другу. Даже если в реальности он никогда бы с этим не согласился. И отсюда важный нюанс. Если человеку снится, что ему изменяет партнёр, с точки зрения психоанализа: это не партнёр что-то такое транслирует, и это не предчувствие. Это само желание сновидца — видеть именно такую картину. Его психика зачем-то это производит. К примеру, потому что у него самого есть вытесненное желание изменить, уйти или отодвинуться, но взять на себя ответственность и вину за это невыносимо. Тогда внутри сна рождается компромисс: «это не я ухожу, это меня выталкивают». Сновидения, если смотреть на них так, существуют не ради того, чтобы показывать нам наши страхи или печали. Это не предупреждения и не зеркала тревог. Это сцена, на которой разыгрывается исполнение желаний. И сценарий к этим снам мы пишем себе сами — каждую ночь.

📌Иногда в психотерапию приходят люди, чья жизнь напоминает бесконечный марафон на выживание. Они не могут остановиться. Физическая боль, изнуряющий спорт, экстремальные экспедиции — для стороннего наблюдателя это выглядит как жажда приключений. Но если посмотрть глубже, мы сталкиваемся с тяжелой формой отказа от пассивности. Возьмем случай Педерсена, который был описан в книге Ж.Швека "Добровольные галерщики", он четко формулирует свой ужас: «Я не выдерживаю, когда ничего не движется». Это не метафора. Когда-то, будучи запертым на полярной станции, он на себе прочувствовал, что остановка для него буквально равна отчаянию. Все его существо протестует против любого торможения. В этом тезисе с двумя отрицаниями («не выдерживаю» и «ничего не движется») иы можем услышать страх, похожий на тот, что Фрейд описал у «Человека с волками». Там была попытка сделать образ неподвижным, чтобы им овладеть. Здесь — стремление заставить мир вокруг вращаться с бешеной скоростью. Парадокс в том, что в этой бурной внешней активности скрывается глубинная цель: добиться полной остановки внутри. Нужно, чтобы «снаружи двигалось всё, а внутри — ничего». Чтобы истощить психический аппарат и заглушить нежелательные репрезентации. Причина в такой драме, скорее всего, лежит в отсутствие опыта материнской ласки, который необходим для нормального «галлюцинирования». Когда мать не может мягко отстраниться (дезинвестировать) из-за своей привязанности к образу идеального младенца, психика ребенка не учится пассивности. Возникает тип «неласкового младенца», который приписывает своё возбуждение матери и начинает активно искать опасность, чтобы выжить. Неспособность быть пассивным делает мзохизм этих пациентов незавершенным, «шатким». Их влечения не достигают стадии вытеснения, а связи с людьми остаются ненадежными. В терапии мы видим, как вместо того, чтобы переживать, они действуют. Риск, самоповреждение, экстрим — это не жажда смерти, а попытка задним числом справиться с младенческим ужасом через повторение. Они меняют пассивную роль на активную и доказывают себе самодостаточность там, где когда-то были беззащитны. Наша задача в работе с такими пациентами — постепенно помогать пациенту выдерживать состояние «ничего не движется», не разрушая себя. Дать место для парадокса: способность быть пассивным — это тоже движение. Движение мысли. Но для них это — самый страшный риск. По материалам главы 7 "О компульсивном влечении к смертельной опасности", ч. "Отказ от пассивности" из книги Ж. Швека "Добровольные галерщики"

📌Многие привыкли думать, что чем больше мама рядом, тем лучше для ребёнка. Но с точки зрения психоанализа это выглядит иначе: мысль, фантазия, способность мечтать рождаются именно из отсутствия объекта. Если мать заполняет собой всё пространство, у ребёнка просто нет необходимости создавать её образ внутри себя — она и так всегда вовне. А ведь именно этот внутренний образ и есть прообраз будущего мышления. Винникотт называл это искусством «достаточно хорошей матери» — она интуитивно чувствует, сколько может отсутствовать, не травмируя, но создавая ту самую переносимую фрустрацию, в которой созревает психический аппарат. У каждого ребёнка своя толерантность к отсутствию: одному нужны секунды, другому — минуты. Мать, способная дозировать свою «нехватку», запускает у ребёнка работу психики. Фрейд говорил, что перед тем как у ребёнка появится мышление, у него сначала есть галлюцинаторное удовлетворение желания. Когда младенец голоден, а мамы нет рядом, он воспроизводит в психике след удовольствия у груди, котороеу него уже было в опыте. Он буквально галлюцинирует насыщение — и это помогает ему терпеливо ждать. Более того, само ожидание начинает инвестироваться: оно становится наполненным, а не пустым. Чтобы этот механизм заработал, ребёнку нужен фундамент — реальный опыт удовлетворения, сытости, блаженства. Только опираясь на память об этом удовольствии, он может выдержать паузу. Эту способность терпеть и сохранять себя в ожидании психоанализ называет первичным, «доброкачественным» мазохизмом — мазохизмом на стороне жизни, а не смерти. Но если опыта радости и насыщения было недостаточно, если грудь не напитала, то сил ждать нет. Внутренний образ не держит, галлюцинация не удаётся. И тогда во взрослой жизни мы часто видим иной сценарий: человек не выносит пауз, требует немедленного ответа, заполняет пустоту действием или страданием. Первичный мазохизм не сформировался — и на его месте появляется вторичный, «злокачественный» мазохизм, толкающий к повторению боли и разрушению. Чтобы уметь ждать и размышлять, а не действовать импульсивно, ребёнку когда-то нужно было напитаться любовью — и пережить её временную нехватку. Именно в этом промежутке между присутствием и отсутствием рождается наша способность думать.

📌МЫ ДАЁМ ТО, ЧЕМ ЯВЛЯЕМСЯ САМИ Своим детям мы можем дать только то, что есть у нас. «А что у нас есть? Ограниченный запас терпения, не слишком большая уверенность в себе и не особо высокая самооценка, которую мы выстроили за эти годы, не так уж много времени, жизнь, которая набрасывается на нас со всех сторон. Мы храним в себе образы наших родителей и память о том, как они относились к нам, и к этому добавляется наша вера в детей и тревога по поводу их взросления. Мы не можем дать им больше этого. Одна мама, узнавшая о том, что я пишу эту книгу, спросила с некоторой опаской: «А если у меня нет этой самой уверенности в себе, как я могу передать ее своим детям?» Ответ настолько же простой, насколько болезненный: вы не сможете дать детям что-то поистине подлинное и ценное, если сами этим не обладаете. Конечно, можно притворяться, но на притворстве далеко не уедешь. Бессознательно, в глубоких эмоциональных и межличностных взаимодействиях, которые происходят не на уровне сознания, передается базовое недоверие: ощущение, что мир слишком сложен, чтобы наш «малыш» мог с ним совладать. Цитата из книги Лука Николи "Искусство быть рядом: как пережить взросление подростка", 1 глава "Бессознательное и самооценка"

📌ОПЫТ ИЗ ПРОШЛОГО И ВЗГЛЯД В БУДУЩЕЕ ТЕРАПИИ В начале карьеры Болоньини, лет сорок назад, ко нему на сессии ездил человек из Тарвизио. Это довольно далеко — больше двух часов на машине в один конец. Он дважды в неделю преодолевал этот путь, хотя мог бы обратиться к специалисту в Триесте, но почему-то выбрал Болоньини. И тогда он стал понимать, как было бы здорово иметь тогда возможность для онлайн работы. Этот человек действительно нуждался в помощи и получил ее, но ценой двух с половиной лет изматывающих поездок и рисков на дороге. В подобных случаях дистанционный формат — отличное решение. Хотя, конечно, если кто-то, живущий в том же городе, не готов дойти до кабинета аналитика пешком за полчаса, дело явно не в расстоянии, а в чем-то другом. Болоньини уверен, что в будущем мы станем более гибко подходить к таким вопросам. Он пишет от том, что для него всегда была важна устойчивость аналитического процесса. Работая в IPA, он видел, как сильно в разных странах отличаются и стоимость сессий, и время, которое люди тратят на дорогу. Эти факторы нельзя игнорировать. «Если мы хотим, чтобы психоанализ был доступен тем, кто в нем нуждается, мы должны реально смотреть на их возможности и силы. Как гласит старая пословица из Эмилии: «Когда дорога длинна, даже солома тяжела».» Профессия неизбежно изменится — под влиянием новых технологий, образа жизни и мышления. По мотивам главы "офлайн и онлайн" из книги С.Болоньини, Л.Николи "Фрейд и меняющийся мир".

📌Иногда на приём приходят пациенты, которые буквально захлёстывают сессию потоком слов. Остановить их, как иногда советуют, практически невозможно — их речь похожа на неконтролируемый словесный поток. Кажется, будто внутри них хранится целый роман, сравнимый по объёму с «Войной и миром». Задача аналитика в этом случае — не просто слушать, а помочь структурировать этот поток. Нужно выделить ключевые темы, главных «героев» (будь то реальные люди или части их личности) и их взаимодействия. Только создав такую «карту» повествования, можно увидеть общие закономерности и скрытые связи. Однажды на супервизии Ферро назвал этот подход «вертолётной интерпретацией» — когда ты сначала смотришь на всю картину с высоты, чтобы понять общее движение сил, а уже потом спускаешься для детального изучения отдельных «участков фронта». Подобный метод особенно полезен на начальных этапах, когда пациент ещё не готов к глубинному анализу. Эту продолжительную фазу иногда называют «психотерапией, предшествующей анализу». Однако А. Ферро видит в ней необходимую подготовительную работу, которая мягко и естественно подводит человека к возможности настоящего анализа, даже если начинать приходится с самых основ. По мотивам п. "Операции, предшествующие интерпретации" из книги А.Ферро "Недра психики"

📌Болезнь – это не шифр бессознательного, а признак "банкротства" психики, её неспособности выполнить свою работу по связыванию и переработке. Это "крик тела", замещающий отсутствующий "крик души".

📌В практике психоаналитического терапевта нередко встречается фигура, которую трудно назвать «депрессивной матерью» в классическом смысле — скорее, речь идёт о женщине, утратившей способность к обычным действиям. Она может днями лежать в постели, не переодеваться, не кормить детей, не заниматься их лечением. Алкоголь в таких случаях часто становится спутником, но не первопричиной, а одним из проявлений глубокого бессилия. В литературе тоже есть такие примеры. У Джойс Кэрол Оутс мать просит дочь принести свечу — не из лени, а потому что «нет желания вставать». Она то отгоняет ребёнка («выйди, оставь меня одну»), то вдруг сдавливает в объятиях до грани удушья и шепчет: «Ты такая же, как я». У Маргерит Дюрас мать регулярно впадает в состояние «потери жизнеспособности»: не может умыть, одеть, иногда даже покормить детей. Дочь осознаёт это безумие только в конце жизни: «Она такой была с рождения. Это было у неё в крови». С точки зрения психоанализа, здесь есть несколько важных механизмов: 📌Инверсия поколений. Такие матери сами выросли с неспособными заботиться о них матерями. Они не знают другой модели, кроме как «дочь должна заботиться обо мне». Ребёнок становится родителем собственному родителю. 📌Депрессивная идентификация. Девочка вынуждена сливаться с матерью, чтобы выжить эмоционально. Фраза «ты точно такая же, как я» — это не констатация, а приговор. Идентификация с неполноценной матерью настолько сильна, что собственная неполноценность закрепляется на нарциссическом уровне и становится необратимой. 📌Послание: «Будь мной - [спасёшь меня]» и «не смей быть собой [иначе я оттолкну тебя]». Дочь замирает, чтобы мать не разозлилась — это гиперконтроль в условиях непредсказуемой депрессивной ярости. Как с этим обходиться в терапии? Самое важное — увидеть, что депрессия матери никогда не была «просто ленью». За ней стоит абсолютная неспособность выдерживать рутину и одновременно страх поглотить ребёнка. А далее, нужно — отделить собственную вину от материнской истории. Каролин Эльячефф и Натали Эйниш "ДОЧКИ-МАТЕРИ. 3 ЛИШНИЙ?" глава "Депрессивность".

📌В основе зависимых отношений лежит не любовь, а тоска по болезненной привязанности из раннего детства. Другой человек нужен как «костыль», чтобы заполнить внутреннюю пустоту и обрести спокойствие. Чтобы не сталкиваться с реальностью и сохранить иллюзию идеальной пары, люди либо изолируются от внешнего мира, либо полностью растворяются друг в друге — в таком нарциссическом симбиозе, где исчезает всякая индивидуальность.

📌Лука Николи задает вопрос А.Ферро: "Мы видим, как в современном психоанализе смещается фокус с поиска латентного содержимого сна к буквальной манифестации. Необходимость спрашивать у пациента ассоциации к только что рассказанному сну, как это принято в классическом психоанализе, сегодня у многих вызывает сомнение. Неужели «королевская дорога» к бессознательному все еще в процессе строительства?" АНТОНИНО ФЕРРО: Каждую сессию можно воспринимать как сон, потому что анализ исходит из предположения. Альдо Коста, ученик Франческо Коррао, говорил: «Самая первая утрата, которую должен пережить аналитик, это утрата реальности». И он прав. Сразу после начала сессии можно переставать воспринимать слова пациента с позиций реальности. Ночной сон - последнее, что нужно интерпретировать. Лучше поиграть с его содержанием. Бывают настолько очевидные сновидения, что в них вообще нечего разъяснять. К примеру, один мой пациент прекрасный хирург, посещавший анализ уже несколько лет, четыре раза в неделю, принес сновидение. Надо заметить, он принадлежал к той категории мужчин, которые сохраняют душевное равновесие в возрасте «глубокой зрелости» с помощью особого вида наркотика - молодых девушек. Когда тебе исполняется 40, а потом 45, 50 и так далее... это трудно. Кто-то покупает «порше» или «харлей», а кто-то спасается любовью юных дев. С каждым разом партнерши моего героя становились все моложе и моложе, пока в какой-то момент он не дошел до двадцатилетней. В этот момент пациенту и приснился красноречивый сон. Он лежал на операционном столе. Врач вскрыл его брюшную полость, достал оттуда... чернику. Сполоснул ее, выжал сок и предложил его измученному плачем ребенку. Ребенок выпил черничный сок и почувствовал себя лучше. Что здесь интерпретировать? Помню, у меня сразу возник вопрос: «Стелла была блондинкой или брюнеткой?», но, оценив риски азартной игры, я решил задать его после следующего появления Стеллы на сессии. Пациент ответил, что Стелла была брюнеткой. В итоге интерпретацией сновидения стал Короткий вздох аналитика: «Ага-а-а!» Сон настолько отчетливо демонстрировал, как черника успокаивала тревожного ребенка, что не требовал какой-либо расшифровки. Психоанализ - это простой процесс, хотя многие аналитики стараются представить его как можно более сложным и запутанным. Он описывает взаимодействие пары, которая совместно метаболизирует сырую реальность. Точно так же поступали туземцы из книг Деверо¹, когда по ночам у костра рассказывали друг другу свои сны и истории. Так племя перерабатывало реальность. Из главы "Сновидение" из книги Л.Николи и А.Ферро "Вдруг я скажу что-то не то?"

📌Ф.Жежер, опираясь на Винникотта, говорит о простой, но тревожной вещи: ошибки аналитика в «холдинге» могут запускать реальные болезни. Язва, аллергия, судороги — не метафора, а телесное повторение раннего сбоя среды. Пациент с первичной диссоциацией психики и сомы не может просто «проговорить» ужас. Когда аналитик преждевременно интерпретирует, уезжает в отпуск без подготовки или просто пропускает сессию — тело берет работу на себя. По материалам статьи Филиппа Жежера «Нарушение кадра и соматизация».

📌Кристиан Делурмель в статье «Вводные элементы для сравнительного исследования пограничных и оператуарных состояний» пишет о том, что речь пограничных пациентов — штука обманчивая. С одной стороны, она переполнена образами, метафорами, и эти люди прекрасно умеют объяснять себя, словно сами себе психоаналитики. Но с другой — именно такой разговор постоянно сбивает с толку: он уводит в бесконечные цепочки ассоциаций, размывает суть, и понять, куда двигаться, становится почти невозможно. Вдобавок он может включать довольно странные психические механизмы — что-то вроде «галлюцинаций мысли», обрывков речи или избегания любых настоящих связей между идеями. А вот речь «оператуарных» пациентов — это полная противоположность. Она звучит подчёркнуто правильно, сухо и до предела рационально, без единого намёка на живую фантазию или чувство.

📌Иногда на сессии происходят разные неожиданные ситуации. Пациент Тони жаловался на головную боль и на то, что не может найти доступного врача. И в этот момент аналитик, сам себе удивляясь, вдруг спросил: «Может, дело не только во врачах — может, вам хочется, чтобы мы с вами встречались чаще?» Пациент ответил почти сразу: «Если бы вы промолчали, я, наверное, через несколько месяцев сам бы к этому пришёл. Иногда между сессиями слишком много времени — хочется копать глубже». Но вместо того чтобы тут же выбрать время для второй встречи, аналитик предложил не спешить с этим и просто побыть с этим желанием, не превращать его сразу в ещё один «заказ», который можно оплатить и тут же получить. А дальше — честно признался коллеге: свободных часов у него нет, и он не уверен, что готов работать с этим пациентом больше одного раза в неделю. Лука Николи тогда заметил важную вещь: вопрос будто развернулся на сто восемьдесят градусов — теперь он уже не про «анализируемость пациента», а про аналитика. Защитные стратегии избегания, которыми этот пациент отгораживался от близости, на самом деле оберегали их обоих. И враги близости живут не только в пациенте: страх перед жадностью регрессирующего человека, истощение от вечной угрозы прерывания терапии, эдипальные фантазии соперничества пронизывают отношения симметрично, нравится нам это или нет. Самое интересное случилось почти сразу. Как только аналитик сказал «можно подумать насчёт второй встречи», пациент заговорил о младшем брате: тот считает его конкурентом, а он вроде бы не согласен, но рассказал брату о выходных, которые хотел бы провести вместе. Лука Николи называет это «GPS-индикатором» в поле: ассоциация пробивается именно туда, где назревает конфликт, и показывает — длительные отношения становятся для пациента не только выносимыми, но и потенциально целительными. Близость перестаёт быть пространством, от которого надо защищаться, и начинает ощущаться как пространство, которое само по себе защищает. В такие моменты двое в кабинете почти перестают быть отдельными «индивидами». Они всё больше становятся «мы» — не через слияние, а через доверие, rêverie, готовность вместе выдерживать сложное. И это «мы» понемногу превращается в опыт совместного обогащения, субъективации и даже удовольствия. По мотивам главы "Близость" из книги Лука Николи "Гореть вместе: близость, истина и уязвимость в современном итальянском психоанализе"

📌Работая с паническими атаками, Рене Руссийон много раз замечал одну странную вещь, которая почему-то ускользает из фокуса. В моменте приступа человек почти всегда сталкивается не просто со страхом смерти или сердцебиением. Там есть более тонкое и мучительное ощущение — будто будущее перестает существовать. Нет места, где можно быть. Нет двери, в которую можно войти. Это чувство абсолютной бездомности. В своей книге "Анализ Я" он приводит в качестве примера два случая из практики. Один пациент купил новую машину и ехал на юг — абсолютно счастливый, довольный. Внезапно дорогу накрыла стена дождя. И тут же началась паническая атака. В процессе анализа всплыла фигура отца, который при жизни был для него настоящей «стеной» — защитой. Столкновение с этой стеной дождя словно вернуло его в опыт, где опоры больше нет. Другая пациентка не могла попасть к нему в кабинет: стояла перед дверью с электрическим замком, знала механизм, но физически не могла открыть — давила и давила без толку. Уже в кабинете она вспомнила эпизод из отпуска: яхта входит в переполненный порт, причалить некуда, места нет. Паника появилась именно в тот момент. Опять — невозможность найти убежище. Руссийон часто думает о том, какие интерпретации здесь работают, а какие нет. Если идти в кастрационную тревогу или разговор о бессилии как таковом — это скользит по поверхности. Не заходит на нужную глубину. А вот когда мы начинаем работать через метафору заблокированного будущего, закрытого объекта, к которому невозможно прикоснуться, которого не переубедить — всё меняется. Проблема перестает быть только внутри пациента. Она обнаруживается в мире, в окружении. И человек встречается с чем-то очень архаичным: со своим инфантильным бессилием изменить объект, с опытом отсутствия корней, с неприкаянностью. И вот эта встреча — в присутствии Другого, который не закрывает дверь перед их аффектом — часто становится началом настоящих изменений.

📌Каролин Эльячефф и Натали Эйниш в книге "ДОЧКИ-МАТЕРИ. 3 ЛИШНИЙ?" в одной из глав "Матери нарциссического типа" пишут о том, что сюжет о Белоснежке часто воспринимается как простая история о тщеславной мачехе. Но за ним стоит куда менее привлекательная реальность — реальность материнской ревности. Королева из сказки — классический нарциссический тип. Вся её идентичность держится на внешней красоте и подтверждении собственного превосходства. Волшебное зеркало долгое время исправно подыгрывает: «Ты прекраснее всех». Но однажды оно выдаёт «катастрофу» — Белоснежка, которой всего семь лет, оказывается в тысячу раз прекраснее. В королеве просыпается не просто злость, а всепоглощающая, почти инфантильная ярость, которая лишает её покоя. Казалось бы, чем может угрожать взрослой женщине семилетний ребёнок? Эльячефф и Эйниш делают важный поворот: возможно, дело не столько в красоте, сколько в борьбе за место рядом с мужчиной. Король-отец в сказке поразительно отсутствует — и именно это отсутствие делает его незримым центром соперничества. Ревность может вспыхнуть задолго до того, как дочь станет сексуальной соперницей. Достаточно самого факта её присутствия, оттягивающего на себя внимание. А дальше происходит подмена, которая знакома многим уже не по сказкам: материнская фигура, призванная инициировать дочь в женский мир, вместо этого использует атрибуты женственности как орудие уничтожения. Удавка, ядовитый гребень, отравленное яблоко — всё это символы взросления, превращённые ревнивой матерью в инструменты смерти. Психоанализ долгое время изящно уходил от этой темы. Бруно Беттельгейм предложил теорию проекции: ревность матери к дочери — всего лишь фантазия ребёнка. Это дочь ревнует мать, но, не выдерживая этого чувства, приписывает его ей: «Не я завидую маме, а мама завидует мне». Удобная схема, в которой родитель всегда вне подозрений, а злой умысел существует лишь в воображении девочки. Эльячефф и Эйниш, как и Алис Миллер до них, справедливо замечают, насколько такое видение однобоко. Проекцию охотно применяют к детским страхам и желаниям, но почти никогда — к родительским чувствам. Эмоциональный поток от родителей к детям как будто чист и естественен, а обратное движение чувств объявляется «неблагодарностью» или выдумкой. Именно на этом запрете долго держалась негласная защита родителей от любой вины. Но самое интересное — даже сам Беттельгейм в конце своего анализа проговаривается, заявляя: «Родители, которые, подобно королеве, реализуют в действиях эдипальную ревность, рискуют разрушить собственного ребёнка и разрушают сами себя». То есть ревнивые матери всё-таки существуют. И этот факт признаёт даже тот, кто пытался объяснить их исчезновение проекцией. В терапии мы часто встречаемся с последствиями такой скрытой конкуренции. Признать, что мама могла завидовать, соперничать или видеть в дочери угрозу — болезненно, но именно с этого признания нередко начинается настоящая сепарация. Сказка о Белоснежке, получается, рассказывает не только о зависти мачехи. Она подсвечивает то, о чём долго было не принято говорить — и что продолжает звучать в кабинете из раза в раз.

📌Родители, потерявшие четырёхлетнюю дочку (она утонула, это был несчастный случай), спросили Франсуазу Дольто, что им говорить двум старшим детям — двенадцати и девяти лет, которые остались. Перед тем как ответить, Дольто исправила слова родителей: не «остались», они живут дальше, они не «остаток». И сразу добавила: много говорить тут не нужно. Дети и так знают, что случилось, — это несчастный случай. Важнее дать им возможность говорить обо всём, что приходит им в голову. Если кто-то из них начнёт винить себя, спрашивать: «А если бы мы были добрее к ней, этого бы не случилось?» — нужно просто выслушать. Дольто объясняла, что людям вообще свойственно искать виноватых, в том числе и себя. Дети могут видеть сны, в которых чувствуют, будто сами стали причиной смерти сестры, и это совершенно нормально. В траурных обрядах у разных народов есть одна и та же суть: мы символически соглашаемся со смертью, когда бросаем землю на гроб, — это жест принятия. В глубине души здоровый разум говорит «да, я согласен», а та часть, которая любит умершего, протестует. Бессознательному тяжело мириться с беспомощностью перед судьбой, и тогда сновидение пытается вернуть человеку власть — будто он сам захотел этой смерти, сам был её хозяином. Именно поэтому такие болезненные сны, где кажется, что ты сам виноват в гибели самого дорогого, на самом деле — попытка психики справиться с шоком. Главное, если у детей возникают вопросы, дать им возможность говорить об этом. Столкнувшись с горем, каждый переживает его по-своему. И ещё одна важная мысль, которую подчеркнула Дольто: один из способов проживать горе — брать себе вещи умершего. Не надо запрещать детям оставлять что-то на память о сестре. Не нужно говорить: «Нет, не трогай, это её». Наоборот, если выжившие дети хотят взять игрушки или предметы, которым они раньше завидовали, стоит поддержать: «Оттого что тебе нравятся её вещи, она как будто немного живее». Пусть не чувствуют вины за то, что пользуются ими. Для родителей это может быть больно — видеть, что смерть одного ребёнка что-то даёт другим, но это похоже на ситуацию со взрослым наследством: нам тяжело терять близких, но их наследство становится частью нашей жизни дальше, и мысленно мы можем быть им за это благодарны. Вещи иногда несут в себе любовь. Так же и дети: когда умирает брат или сестра, они делят то, что осталось, и через эти предметы умерший остаётся с ними, радует их, участвует в их игре. Жизнь продолжается. По мотивам книги Франсуазы Дольто "Всё это язык" (из ответов аудитории)

📌Скука пациента в психоанализе рассматривается как признак того, что он бессознательно избегает контакта со своими глубокими желаниями и фантазиями. Вместо того, чтобы осознавать свои истинные импульсы, человек испытывает смутное и беспредметное напряжение, которое и воспринимается как скука. Когда терапия проходит эффективно, пациент активно исследует свой внутренний мир. Поэтому скука, какими бы ни были её скрытые причины, является защитным механизмом, блокирующим доступ к фантазиям. Кроме того, скука может возникать и у самого терапевта. Это может говорить о двух вещах: либо его собственные фантазии и реакции на пациента заблокированы (так называемый контрперенос), либо он бессознательно чувствует сопротивление пациента, хотя еще не осознал этого явно. Это бессознательное восприятие и проявляется как чувство недовольства, беспокойства или скуки. По мотивам статьи из книги "Техника  и практика психоанализа" Ральфа Р. Гринсона

📌Часто в случаях ранней травмы мы говорим о "несостоятельной среде", "дефицитарности" материнской функции. Но не упрощает ли это взгляд? Жан-Клод Эльбез в работе "Аннигилирующая мать" предлагает сместить фокус. Вместо вопроса "Чего пациенту не дали?: — имеет смысл попытаться понять: "Что он сконструировал из того, что было?" Даже пустота — не просто отсутствие. Это следствие встречи с чем-то, что невозможно было помыслить. Эльбез вводит фигуру аннигилирующей матери — не той, кто физически уничтожает, а той, кто проецирует на ребенка "наказ небытия". Ребенок здесь вынужден связывать избыток влечения смерти, исходящий от объекта, и платит за это аннигиляцией собственного Я. Что это меняет в терапии? ⏺ Вместо "репарации дефицита" (аналитик как кредитор) — трансформация того, что уже есть. ⏺Вместо безопасной среды — встреча с собственной деструктивностью аналитика. Винникоттовская "ненависть в контрпереносе" становится не помехой, а инструментом. ⏺Вместо поиска исторической правды — разделение "белой ночи" непомышляемого. Интерпульсиональность вместо транспульсиональности. Объект рождается не только в любви, но и в ненависти (Фрейд). И иногда, чтобы пациент смог выжить психически, аналитик должен выдержать его отчаяние — и признать ту часть себя, которая хотела бы оставить его в агонии. По мотивам статьи Жан-Клода Эльбеза «Аннигилирующая мать».

📌В книге "Дочки-матери. 3-й лишний?" Каролин Эльячефф и Натали Эйниш в главе "Дочери своих дочерей пишут о том, что бывает такой тип женщин — внутри которых ничего нет, кроме пустоты, и любить они умеют только одним способом: бесконечно требуя любви к себе. Их подавленная, депрессивная опустошённость выглядит так, словно их постоянно "нет", и ребёнок переживает это именно как отсутствие любви. Мужчину такая женщина может и притягивать, и отталкивать, но для ребёнка — особенно для дочери — эти качели невыносимы. Когда мать не способна дать девочке ту любовь, в которой та нуждается, неважно, по какой причине, с какой силой и как долго это длится — дочь воспринимает всё однозначно: меня не любят. И тогда она, даже будучи совсем крохой, начинает брать ответственность за мать на себя — теми способами, какие ей доступны по возрасту. Осознанно или нет, девочка превращается в мать для собственной матери, пытаясь залатать те "психические дыры", которые возникли из-за нехватки материнской любви, — эту хроническую, всепоглощающую нехватку Андре Грин называл "полной, окончательной недостачей". Считается, что дочери склонны к такому перевороту ролей чаще сыновей: они идентифицируют себя с матерью или, наоборот, отстраиваются от неё, но всё равно примеряют на себя образ той маленькой девочки, которой мать когда-то была. Пока дочь ещё маленькая, ситуация кажется дикой и неестественной, а вот когда дочь уже взрослая, а мать состарилась, такой расклад почти воспринимается как норма. Классический пример — сцена из "Осенней сонаты" Бергмана. Пожилая мать говорит взрослой дочери: "Мне бы хотелось, чтобы ты занялась мной, обняла и утешила". А дочь в ответ: "Но ведь это я была ребёнком!" Мать искренне недоумевает: "И что с того?" Здесь видно, как женщина, в которой "женского" больше, чем "материнского", перекладывает на дочь свою роль, меняясь с ней местами. В голове такой матери дочь встаёт на место её собственной матери, и теперь от той, кого она сама родила, ждут, что она восполнит недолюбленность, полученную когда-то в детстве. Итог очень печален: у неё нет ни матери, ни дочери, потому что самой ей так и не удалось стать хорошей матерью, сколько бы оправданий она ни находила. У дочерей, которых матери поместили на роль своей матери, детства, по сути, не бывает. Только если повезёт и рядом окажутся любящие отец, бабушка или дедушка, которые увидят в ней ребёнка, а не "маленькую женщину", не по годам рассудительную, "такую смышлёную", "сильную" и такую удобную для мамы. Алис Миллер в книге "Драма одаренного ребенка" описывает часто встречающуюся историю старшей дочери, которая замещает отсутствующую или слишком занятую мать и воспитывает младших детей, становясь "жемчужиной в короне" семьи. Если же дочь живёт только с матерью, то обмен ролями происходит по полной, без смягчения со стороны отца или других родственников. Примером этому может быть роман Джойс Кэрол Оутс "Мария", в котором показана мать, которая то исчезает из жизни дочери, то заполняет собой всё, не давая ей вздохнуть. Мать превращается в ребёнка-тирана, вынуждая дочь стать матерью-кормилицей не столько для младенца — второго ребёнка, которым реальная мать тоже не занимается, — сколько для неё самой. Марии приходится быть любящей матерью для собственной матери, её психотерапевтом, утешительницей или назойливым напоминанием, её альтер-эго ("Её зовут Мария, она так похожа на меня — она знает всё, что знаю я", — говорит мать). В таких обстоятельствах дочь всегда одинока, пугающе одинока, особенно в присутствии матери.