Ночью, в приемной городской больницы номер 1 города Новороссийска, когда я пытался принять положение, при котором боль была бы ровно невыносимой, а не пронизывающей до судорог, вынуждавших скулить, а когда это не развлекало — то орать, мне вспомнились последние сто страниц «Бесконечной шутки», где один из героев оказывается примерно в таком же положении, внутри агонии, и успокаивает себя тем, что если смог пережить это за один вдох-выдох, то сможет и за следующий. Я же не мог нащупать свое дыхание, просто превратился в бесконечный спазм, краем сознания улавливая вполне технические требования, которые исходили из регистратуры: полис, инн, адрес прописки. Для врачей это был ещё один день ночного дежурства, и я едва ли отличался по формальным признакам от буйного мужика с лицом бурого цвета, которого с грохотом приволокли в наручниках милиционеры, и который орал на одного из них: «Ты шерсть! Шерстюхан ебаный! Слышишь, нет, ты?», потом он стал призывать меня в свидетели: «Я прав, брат? Я прав?». Одна медсестра, безучастно готовившая для меня кресло-каталку, заигрывала с коллегами и все повторяла одну и ту же реплику: «Хочу кока-колы! У тебя есть кока-кола?». А я не мог думать даже о воде — и знал, что если меня снова вывернет, то я этого приключения может и не переживу. Кататься в каталке по прохладным коридорам было приятно, я даже задремывал от бессилия. После всех процедур меня привезли в палату, а оттуда вскоре забрали на операцию. Персонал общался между собой так, как будто я, перемещаемый в пространстве, выполнял роль не более чем груза — но это и успокаивало, я сжался до скорченного, как с картины Филонова, существа, внутри пульсировала красная лампочка.
Всплывали строчки песен макулатуры, которые я ещё день назад пел, но очищенные от содержания, они кружились вокруг меня как свидетели боли. На операции я погрузился в сон, сладкий как сироп. Утром в палате хирург спросил, сколько я терпел боль, и не поверил, когда я сказал ему про сутки. В брюхе разорвался аппендицит — и внутренние органы плавали в этом бульоне. Ещё пару дней назад я бегал, прыгал и забегал на сочинские лестницы, а теперь не мог подняться на кровати без мучений — на это ушло у меня минут пять. И все же боль была даже в половину не такой, как до операции. Ее пределы бесконечны. Но с ней приходит и простота — так я был рад лежать и наблюдать за дедами-соседями по палате, один из которых, несмотря на пронизывающий электрический свет мирно храпел как целый металлургический завод, а другой все подходил к окну и смотрел на дождь, замечая: «Дождь. Раз в месяц дождь идет. Ровно месяц назад был — и сегодня тоже идет». Навестили друзья, принесли воды, вещи, переместили меня в «палату повышенной комфортности», там я читал Ежи Косинского и раз в час делал 2-3 маленьких глотка воды. Теперь боль начала отступать и, как при отливе, обнаружили себя суетные, мусорные и даже похабные мысли, — так вот из чего состоит оживший человек. До этого я мог думать только от капельницы до капельницы и почему-то неудержимо хотел читать русский 19 век, Лескова, Толстого, Тургенева, этих древних, крепких исполинов, противоположивших боли энергию жизни. Добрый друг Валера Айрапетян сказал, что болезнь дается для духовного обновления, и было бы конечно самонадеянно уже начинать строить планы собственной радикальной рекомпозиции, но какой-то вывод я сделал. Он мне и раньше был доступен в теории: не стоит брезговать собственной судьбой.