uk
Feedback
Exit Existence

Exit Existence

Відкрити в Telegram

Авторский канал о философской эстетике, сакральных аспектах эстетического и иррациональном в культуре Распорядитель @altaverte Экономика траты: ничего не продаем и не покупаем

Показати більше
4 891
Підписники
+124 години
-27 днів
-1230 день
Архів дописів
Чем более «продвинут» способ передвижения, тем сильнее теряется связь между человеком и ландшафтом. Уходит человекомерность,
Чем более «продвинут» способ передвижения, тем сильнее теряется связь между человеком и ландшафтом. Уходит человекомерность, которая измеряет путь дыханием и мозолями, конвертирует локти и ладони в меры длины, продолжает тело в мире, а космос уподобляет телу. Что-то подобное я имела в виду, говоря о космонавтике, которая человекомерности лишена настолько, что вовсе купирует внутриландшафтное присутствие. Словно на «гравюре Фламмариона» пилигрим добирается до края мира — только за гранью не небесные оси и колеса мироздания, а клаустрофобная теснота, пропитанная запахами скафандра. Есть и пример поближе: многие в детстве, глядя в окно машины, представляли, как по обочине движется какая-то фигурка, преодолевая препятствия. Может быть, это результат неестественности такого скоростного движения. Своего рода попытка ребенка спроецировать свою телесность вовне и хотя бы в воображении овладеть пространством, превращенным в картинку, стремительно улетающую назад.

Мира можно познать столько, сколько сможешь обойти пешком. Уже высказывал подобную мысль когда-то. Сейчас вот снова в этом убедился. За праздники в находил километров 50 по Ленобласти и это ведь сущая малость. Я по Ленобласти езжу и хожу почитай всю жизнь, места сплошь знакомые — куда-то точечно заезжал, где мимо проскакивал, где-то жил даже. Однако пока по знакомым местам не походишь хотя бы денёк пешком — считай их и не знаешь. В который раз убеждаюсь, что в самых примитивных вещах (таких, к примеру, как ходьба) — больше всего жизни.

С большим интересом послушала открытый семинар с Романом Викторовичем Светловым, который когда-то первым знакомил меня и коллег с поэзией и рациональностью античной мысли. Семинаром открывается курс об античной философии и теологии. Послушайте и вы. https://www.youtube.com/watch?v=nDtj8nmIkWM

Поезда и самолеты когда-то превратили огромный, таинственный, дискретный мир в размеченное пространство. Так испортился феномен путешествия. Но мало что так сжимает простор и тривиализирует реальность, как космонавтика. Космос благодаря ей предстает не божественным порядком в своем первичном значении, а темным безвоздушным пространством, в котором изредка пролетают камни. Вместо дыр в небесном шатре, за которым лежит океан абсолютного света — газовые шары. Какая-то затхлая банька с пауками и темной материей. Земля с орбиты и вовсе выглядит сиротливо — безразличный кривенький шарик в голубых разводах, тот самый мир-без-нас.

В «Песни о Гайавате» Г. У. Лонгфелло, основанной на основанная на сказаниях индейцев оджибве, говорится, в частности, о том, как Гайавата построил лодку, обратившись к деревьям, чтобы те дали сучья, корни и смолу. Похожий сюжет есть в «Калевале», где Вяйнямейнен создает лодку — точнее, отправляет Сампсу посланником к деревьям, а затем создает лодку заклинаниями. Для окончания строительства не хватило трех словечек, так что лодка остается без нескольких деталей, и дело уже стало за тем, чтобы отыскать нужные слова. Заклинания Вяйнямейнен ищет сперва в телах касаток, головах лебедей и зобе оленя, но это уже другая история — о том, откуда берется живое слово. Что до мифологического ремесла, оно требует такого сквозного пойэзиса, при котором материальный результат представляет собой только форму, не составляя всей полноты производства. По замечанию А. Секацкого, «ясно, что если не прочитаны соответствующие заклинания, не выбрано время и никто не убедился, что вещь создана по всем правилам, то лодку сделать невозможно, а возможно сделать лишь чучело лодки, которым ни один уважающий себя человек пользоваться не будет». Продолжая эту мысль, нетрудно сделать вывод, что с каких-то пор среди таких чучел вещей мы и обитаем.

Без сознанья радость расточая, Не провидя блеска своего, Над собой вождя не сознавая, Не деля восторга моего, Без любви к вин
Без сознанья радость расточая, Не провидя блеска своего, Над собой вождя не сознавая, Не деля восторга моего, Без любви к виновнику творенья, Как часы, не оживлен и сир, Рабски лишь закону тяготенья Обезбожен — служит мир. Чтоб плодом назавтра разрешиться, Рыть могилу нынче суждено, Сам собой в ущерб и в ширь крутится Месяц все на то ж веретено. Праздно в мир искусства скрылись боги, Бесполезны для вселенной той, Что, у них не требуя подмоги. Связь нашла в себе самой. Да, они укрылись в область сказки, Унося, туда же за собой, Всё величье, всю красу, все краски, А у нас остался звук пустой. И взамен веков и поколений Им вершины Пинда лишь на часть; Чтоб бессмертным жить средь песнопений, Надо в жизни этой пасть. Боги Греции (фрагмент). Фридрих Шиллер, перевод А. Фета.

Repost from вчемсуть
Лекция. Романтический эпос Эрнста Юнгера: от «Лейтенанта Штурма» до «Ухода в Лес» → Пятница, 20 марта, 19:00. Книжный «Даль»,
Лекция. Романтический эпос Эрнста Юнгера: от «Лейтенанта Штурма» до «Ухода в Лес» → Пятница, 20 марта, 19:00. Книжный «Даль», Дмитровский пер, 4. Вход свободный, но нужна регистрация О чем лекция На лекции речь пойдёт об эволюции творчества Юнгера, чьей связующей нитью выступают топосы и идеи европейского романтизма. Мы проследим путь от описаний раздвоенного микрокосма героя Первой мировой войны до создания философского эпоса о модерне, который расширяет сферу рационального и реального в сторону теософии и мифа. После Второй мировой войны, в эпоху тотальной технизации и давления коллективизма, Юнгер предложит образ Леса как пространства внутренней свободы. Мы рассмотрим, как персонаж его романтического эпоса меняет свои имена и через состояния боли, опьянения и сновидения преодолевает нигилизм, обретая подлинное зрение. Презентация новинок За последние годы в Ад Маргинем вышло много новых переводов и переизданий произведений Эрнста Юнгера. На встрече автор переводов и послесловий расскажет о повести «Штурм», двух редакциях «Сердца искателя приключений», «Через линию» и ключевом эссе «Уход в Лес». Кто рассказывает Александр Михайловский — философ, переводчик, доктор философских наук, профессор Школы философии и культурологии НИУ ВШЭ. → Зарегистрироваться: filosofskiy-knizhny-dal.timepad.ru/event/3848949/

По случаю дня святого Патрика — небольшая выдержка из романа «Поющие Лазаря» Майлза на Гапалиня. Он же Флэнн О’Брайен, а на самом деле — Бриан О’Нуаллан (эта нора мистификаций глубока). Роман крайне потешный и злой. Нет произведения, в котором слово «ирландский» звучало бы чаще; там даже есть речь, которая состоит почти исключительно из одного этого слова. Так что история, само собой, об ирландцах, но на самом деле не только. Немного контекста: в местечке Корка Дорха, среди сумрачных скальных пейзажей и безраздельного господства свиней, состоялся праздник, устроенный в честь «ирландскоговорящих». То есть, благородных господ, которые по своей воле отправлялись в край беспросветной ирландской жизни с блокнотами наперевес. Нетрудно догадаться, что эти господа — кабинетные романтики Кельтского возрождения, жадные до ирландского языка и ветхих преданий. Не думаю я, чтобы когда-нибудь до этого или после этого в Ирландии собиралось в одном месте такое количество иностранцев и благородных господ. Они толпами прибыли из Дублина и из города Голуэя, и на каждом из них была приличная и красиво пошитая одежда; иные были и вовсе без штанов, а зато в коротких женских юбках. Говорили, что это на них ирландские костюмы; и ежели только это правда, то поистине различен бывает тот внешний облик, который приобретает твоя персона с попаданием тебе в голову слов ирландского языка. Были там люди в простых, неукрашенных платьях — эти, видно, не очень были сильны в ирландском; у других же по благородству, опрятности и великолепию их женских юбок сразу было ясно, что ирландский у них беглый. Мне было очень стыдно, что не нашлось ни одного человека поистине ирландского вида среди наших в Корка Дорха. Было у них и другое достоинство, которого не было у нас с тех самых пор, как утратили мы истинную ирландскость: все они были без имен и без фамилий, а взяли они себе прекрасные прозвища и окрестили себя в честь того и сего, цветов и холмов, камней и полей, небес и чудес. Был там человек тучный, грузный и неповоротливый, с серым дряблым лицом, и вид у него был такой, как будто он умирает одновременно от двух смертельных болезней, и прозвище, которое он себе взял, было Ирландская Маргаритка; другой бедняга, у которого габариты и силенки были как у мыши, назвался Мощным Быком; третий, который был тихим, кротким и безобидным, взял себе прозвище Веселый Козел, несмотря на то что в жизни никого не забодал и ничего веселого в нем не было. В самом деле, не будет более людей, подобных тем, что жили тогда в Ирландии, и никакая жизнь не сравнится с той, которая уже не вернется.

Э. А. Хорнел. Друиды шествуют с омелой, 1890
Э. А. Хорнел. Друиды шествуют с омелой, 1890

Тренды "десятилетия потрясений" в литературе II И вторая часть большого гида по трендам в философии, книжным издательствам, м
Тренды "десятилетия потрясений" в литературе II И вторая часть большого гида по трендам в философии, книжным издательствам, магазинам и персоналиям! Внутри: • Философия пессимизма Эмиля Чорана и её осмысление Романом Граниным; • Чувство трагического Петера Цапффе и теоретические работы Владислава Педдера; • Карпатско-балканский трагизм Юлии Горноскуль; "Крушение гуманизма" Александра Блока; и актуальный Луи-Фердинанд Селин и др.; • Ситуация с книжным рынком в столице Сибири и окрестностях. Издательства: Тотенбург, Silene Noctiflora, Опустошитель, Владимир Даль, HylePress, ЯСК, Академический Проект, Des Esseintes Press. Магазины: Циолковский, Гнозис, ДАЛЬ, Пиотровский, Смена, Бакен и др. Всё внутри KSOnline по ссылке Часть I Репосты рекомендованны.

«Поэзия стала совершенно безнадежным делом. Многие в какой-то момент жизни ощущают потребность писать стихи, но у поэзии перевелись читатели», написал как-то Мишель Уэльбек. Наверное, безнадежность возникла, когда поэзия сделалась делом личным, окончательно оторвавшись от эпоса и народной традиции. Из рапсода, который поведает слушателям о деяниях богов и битвах героев, или сказителя, который расскажет жуткие или потешные предания, касающиеся всех и каждого, поэт стал тем чуть выпившим господином, который подсаживается к тебе в электричке и внезапно принимается сообщать детали своей жизни. И хорошо, если эта жизнь хоть сколько-нибудь увлекательна (это означает наличие уникального опыта и базовое умение его осмыслить). Изредка такое соседство может оказаться удачным или, как минимум, поучительным. Но личная история в любом случае остается личной — беглое прикосновение к оттискам чужой жизни, такой же беспочвенной, как и все прочие. Неудивительно, что многие пишут стихи, но мало кому интересно читать чужие. В этом смысле самым совершенным выражением современной поэзии является нерифмованный слэм, где люди болезненно выкрикивают свои биографические драмы, пока коллеги по цеху нетерпеливо ждут окончания, чтобы взяться за то же самое. Кое-кто еще держится за форму и даже пытается воплощать тезис романтиков о воплощении бесконечного в конечном, но сути это не меняет: голос закрытой монады, улетающий в темноту, как огни проносящихся за окном полустанков.

«Техника ни к чему не испытывает почтения или уважения; у нее единственная роль — обнажать, прояснять, использовать, предвари
«Техника ни к чему не испытывает почтения или уважения; у нее единственная роль — обнажать, прояснять, использовать, предварительно рационализировав, превратить всякую вещь в средство... техника десакрализует, так как она показывает через очевидность, а не рассуждение, через пользование, а не книги, что таинства не существует… И тем не менее перед нами странная инверсия: человек не может жить без сакрального; он переносит свое чувство сакрального даже на то, что уничтожило его былой объект, — на технику… техника стала главным таинством... Радиоприемник представляет собой необъяснимое таинство, очевидное самоповторяющееся чудо; он не менее удивителен, нежели самые яркие проявления магии, и мы его почитаем, словно идола, с невероятным простодушием и страхом». Ellul J. La Technique, ou l’enjeu du siècle. P. 130–132

«НАШЕ ТЕЛО ВПЛЕТЕНО В ОКРУЖЕНИЕ, В ТЕЛО МИРА СПОСОБАМИ, О КОТОРЫХ МЫ ЕЩЁ ОЧЕНЬ МАЛО ЗНАЕМ» Ясно, что, как ни определяй тело,
«НАШЕ ТЕЛО ВПЛЕТЕНО В ОКРУЖЕНИЕ, В ТЕЛО МИРА СПОСОБАМИ, О КОТОРЫХ МЫ ЕЩЁ ОЧЕНЬ МАЛО ЗНАЕМ» Ясно, что, как ни определяй тело, всякое тело диффузно. Человеческое тело привязано к воздушной среде, без которой не может жить, воздух зависит от жизни лесов, эта последняя от круговорота воды в природе. Человек в скафандре конечно не зависит от воздушной среды, лесов и воды, но тогда он ничуть не меньше зависит от научно-промышленной системы, подключен к поставу. Если смотреть древнерусские карты, особенно крупномасштабные чертежи земельных наделов, то можно убедиться, что ручьи, деревья, трава прорисованы на них не потому, что это было необходимо для проведения межи, а потому, что пространство не мыслилось иначе как дышащее, зеленеющее, т. е. как тело, переплетающееся с человеческим телом. Геометрические соотношения были менее существенны чем теперь; существеннее было встроить участок, строение, храм в ландшафт. В отличие от этой готовности древнего хозяина видеть в ландшафте плавное продолжение человеческого тела, современный индивид подчеркивает свою автономность, независимость от «внешнего» мира. У современного строителя, приезжающего на «объект» с типовым проектом в портфеле, чувство тела не ослаблено, но связь его со средой разорвана, тело произвольно очерчено кожей, и для того, что внутри кожи, есть хорошая одежда, удобная машина, сауна, отборные сигареты, но их окурки уже можно бросать под ноги, потому что там начинается чужое, чуть ли не враждебное. Конечно, мнимая автономность индивида, который не хочет ничего знать, кроме благополучия себя, очерченного кожей (или, как в таких случаях говорят, «шкурой»), по меньшей мере смешна, потому что его самочувствие на самом деле целиком зависит от того, будет или не будет разрывов в ионосфере, выпадут или нет радиоактивные дожди, сработает ли служба здравоохранения, останавливающая холеру. Нам следовало бы удивляться не тому, почему мы не можем найти границ своего тела, а другому: почему мы надеемся, что это возможно. Наше тело вплетено в окружение, в тело мира способами, о которых мы еще очень мало знаем. (Владимир Бибихин. Язык философии) Иллюстрация: Don Hong-Oai

Помню, что еще в детстве хотелось по-ставрогински взять за нос уважаемого человека. Но ни в коем случае не в силу обуреваемости социальными бесами. Бесы эти мелкие, плещутся в тихом омуте людских отношений: ниспровержение фигур, самокопание, поиск справедливости, как нам обустроить, имею ли я право, право или лево, и прочая накипь интеллигентских социальных страданий. Я же просто не чувствовала себя частью чего-то человеческого, потому что реальность представала неплотной, ускользающей, условной. Дело-то вовсе не в том, чтобы против чего-то протестовать или испытывать себя на прочность как психологическую фигуру (да кто из не-нарциссичных людей себе настолько интересен, ей-богу). А в том, что условный чиновничий нос — это точка пространства, которую можно попытаться проткнуть пальцем, чтобы увидеть как из прорехи хлещет пустота. Плоскость социальная — сугубо горизонтальная. Однако и вертикаль раз за разом подводила, оказывалась посюсторонней, облекаясь в слова о словах. Если есть тут какая-то справедливая описательная геометрия, то сквозная. Или из области неориентируемых поверхностей, как бутылка Кляйна: бытие, из которого нет выхода. Как говорил Лев Шестов, данность. Или, как говорили античные философы, удивление. Где-то отсюда для меня и началась философия — не с имен или концепций, а с ощущения, что реальность настолько поразительна, что нереальна.

Открыла для себя недавно прозу венгерского писателя Деже Костолани. В частности, роман «Нерон, кровавый поэт» — как можно догадаться, о сложном римском императоре. Вообще о Нероне есть абсурдная легенда: он якобы поджег Рим и наблюдал пожар, играя скрипке. Понятное дело, что если император на чем-то и играл, то на лире. И Вечного города, скорее всего, тоже не жег. Но сама байка в каком-то смысле отвечает анахронистическому духу романа Костолани. От него не стоит ждать историчности или культурологически точного проникновения в римскую культуру. Скорее это разговор о проблемах своего века, облаченный в исторические одежды. Стилистически это модернистская, почти эстетская проза, чем-то напоминающая «Саломею» Уайльда с ницшеанским осложнением. Там появляется даже канатный плясун. Драматизм истории Нерона в версии Костолани связан с тем, что если гению злодейство и прощается, то графоману — никогда. Действительно печальная история о том, каково иметь вкус к творчеству, но не иметь таланта. Пойми причину моих мучений. Я постиг, что самое прекрасное и возвышенное в мире творить. Одно только это ценно; больше ничто! Признаюсь: я всегда мечтал быть поэтом. Но если мне это не по силам, тогда… — он растерянно оглянулся вокруг, — тогда — что мне остается делать?

Современному человеку нужно быть очень самонадеянным, чтобы считать, будто он — и кто-то вообще — способен разделить трапезу с Божеством, а не только с бесами и недотыкомками своих внутренних пространств. Хотя, конечно, настоящий джентльмен всегда становится на сторону проигранного дела.

Недавно вышла долго готовившаяся к печати книга швейцарского мыслителя Дени де Румжона «Любовь и Западный мир» — и да, можно сказать, что она о романтике. «Романтическое» для Ружмона не есть что-то игриво-галантное, но и не возвышенное в «хорошем» смысле. Речь про парадоксальный, самоотменяющий, иномирный характер трубадурской обреченной любви, отвергающей плоть. Для такой куртуазности «прекрасная дама, не знающая милосердия» хороша именно своим отсутствием, а любовь Тристана и Изольды — лежащим между ними мечом. Метафизические основания куртуазной традиции Высокого Средневековья Ружмон видит в катаризме, манихействе и гностицизме Южной Франции. Поэтому конечной точкой страсти оказывается слияние в смерти, почти практика endura, растворяющая Я. Таким образом, по Ружмону, нерв того, как разворачивается европейская трактовка любви, связана с противостоянием гностицизма и христианства. Точнее, через каркассонские веяния мистической страстью оказывается инфицирован и католицизм, от Рейнских мистиков до Франциска Ассизского. Чем-то это напоминает Розанова в «Людях лунного света», только тот заостряет мысль об аскезе до проблемы отрицания плоти христианством как таковым. Известно, что ереси будят протест куда более сильный, чем принципиально иная метафизика, кривое зеркало — это все еще зеркало. Здесь имеет смысл держать в уме, что Ружмон — протестант, а в этой традиции мистических «ступеней к Богу» вовсе не существует. Так что никаких экстазов, будь то отрешенность Мейстера Экхарта или исихастское устремление взора ума на пуп, если бы речь зашла и об этом. Ну и никакой там губительной страсти в общине. Правда, стихия речи выдает: обаянию трубадурской страсти не может противиться сам Ружмон, чьи пассажи о плавящем аскетическом Эросе куда поэтичнее рассуждений про идеал Агапе. Не случайно он оказывается так захвачен вагнеровским воплощением средневековой легенды о странной любви.

Случайно подслушала в трамвае диалог двух парней студенческого возраста, которые обсуждали свой алкоголизм и борьбу с ним, называя воздержание от ухода в штопор на выходных «аскезой». А вот еще соображения об «адвенте», превращенном в праздничную рекламу. Все так — от картонок-календарей с шоколадом и косметическими пробниками «адвент» мутировал куда-то в сторону пакета бонусов, который удобно втюхивать на волне пароксизмов новогоднего расточительства.

Книгу Сенчина читать пока не приходилось, зато хорошо запомнилась работа Вардвана Варжапетяна «Кое-что про Тинякова». Славно, что о нем пишут, потому что прежде Тиняков был одним из самых, может быть, недооцененных поэтов Серебряного века. И уж точно не тем, кто легко и приятно укладывается в официальную программу. Он умудрился разругаться с представителями любых взглядов и окончил дни, нищенствуя и ницшеанствуя на углу Литейного проспекта. На фоне мелкотравчатого декадентства эпохи его отличала какая-то особенно вдохновенная, в широком смысле слова поэтическая гнусность. Глобальное настроение эпохи Тиняков считывал в особом регистре, определив его даже как не скуку или разочарование, а как отвращение, практически экзистенциальную тошноту. И она, действительно, начинается под кожей, с самого субъекта.