541
مشترکین
اطلاعاتی وجود ندارد24 ساعت
اطلاعاتی وجود ندارد7 روز
+430 روز
آرشیو پست ها
Мне долго ломал голову факт возраста объектов, который наблюдается с Земли посредством светового и других видов излучения. То есть тот факт, что субъект воспринимает то, чего уже давно нет.
Я не понимал именно этот пробел, который возникает между "сейчас" и "тогда" — в категориях прошлого, настоящего и будущего. Понятно, что категории эти — метафизические и вносят свой значимый вклад в формирование диссонанса.
И вдруг, быть может так же наивно, я подумал немного иначе: а ведь мы наблюдаем этот свет от объекта именно как объект, который сосуществует относительно нас одновременно, однако прямого доступа к этому объекту, кроме опосредования в виде изменения, у нас нет. То есть у нас иной объект-субститут, к которому уже имеется доступ через физико-математический аппарат. И исходя доступа к этому объекту, выводимых следствий над его преобразованием, трансформаций, субъект уже что-то изменяет — доступное ему реальное здесь и сейчас.
Грубо говоря, копия с объекта, другой объект (излучение), и есть оригинал того первичного недоступного объекта. И в каком-то смысле именно он оказывается исключён из времени — он является некоторым пра-образом объекта, а символической обработке в категории времени поддаётся лишь репрезентация утраченного, не имеющего прямого доступа образ(ц)а.
Не знаю, насколько эти спекуляции хоть сколько-нибудь сообразны, однако мне это немного помогает преодолеть диссонанс. То есть немного лучше можно локализовать зазор, который продуцирует темпоральную запутанность: это именно в каком-то смысле вневременной в классическом понимании обьект-причина его анализа и поиска и представления, что его свойства доступны к их выделению и оперированию ими вне зависимости от хронологического времени — засчёт постоянства фундаментальных законов физики, одинаково работающих везде, где эти законы могут работать.
Другой вопрос встаёт о том, что такое это постоянство и благодаря чему поддерживается это законодательное постоянство — и постоянно ли? Однако это совсем другая тема.
Добавлена вторая глава. В последующем — в канале будут выкладываться по 3 главы. Также было принято решение о совместном переводе вместе с книгой Хуана-Давида Назио по схожей тематике.
Мой визави решил учредить акт посредством прерывания. Как можно судить, это осталось не без последствий.
Несмотря на перенесённое серьёзное хирургическое вмешательство, что осложняет возможность говорить, наш друг и коллега снова в строю.
Вместо существенного редактирования — принято решение оставить огрехи, но организовать разрез в другом месте. Этим жестом мы и завершаем 2025 год.
https://youtu.be/z2JJexNsDRU?si=pztJIOg9qs61Mrui
#хештег
Однажды известным аналитиком в интервью было сказано, что Фрейд, в отличие от генитального субъекта, смирился перед невозможностью перевоспитания истерического субъекта. Так-то оно так — да не совсем. В высказывании этого аналитика сокрыта некоторая недосказанность.
Не является секретом, какое отношение питал Фрейд к теме религиозного. Даже в 30-х годах, в пору написания работы "Недовольство культурой", он не отказывал себе лишний раз отметиться выпадом в сторону этой институции.
А факт того, насколько Фрейд одержимо требовал от Джонса издания "Моисея" перед своим уходом, стал притчей во языцех в узких кругах психоаналитического масонства. То есть просто-напросто для Фрейда было не свойственно никакая форма "смирения", производная от религиозного: он был, на свой манер, субъектом просвещения. А обстоятельство, что акт высказывания антирелигиозного запала Фрейда, всё-таки сохраняет Бога-отца в регистре функции желания, может быть рассмотренно чуть иначе.
Лакан то и дело позволял себе пикантные недомолвки а отношение пикантных биографических обстоятельств жизни Фрейда. Конечно, Лакан — не Юнг, и потому оставлял зазор для формирования фантазии, а не выставлял на первый план экземпляр дикого анализа.
Так, набрасывание Лаканом вуали по поводу роли Мины Бернайс, характеристика жены Фрейда как "стервозы", которую тот "сносил всю жизнь", венчается утверждением, что основатель психоанализа де любил истину. Как известно, истина имеет структуру вымысла, фикцим. Говоря иначе, для Фрейда бессознательно было представлено знание об истине — какой тип наслаждения индивидуирует истерического субъекта по отношению к мёртвому символическому отцу.
То же наречение Анны "моей Антигоной" — говорит о вышесказанном красноречивие некуда. Другими словами, Фрейд, подобно пчеловоду, прекрасно собирал мёд на пассике наслаждения, что производился истерическим субъектом. И отсюда следует, что ему не было никакой необходимости "смиряться" перед "невоспитуемостью" анализантки, поскольку он уже был в родстве с той, кто давала ему то, чем не обладала.
Приветствую. Меня зовут Герман Роттенштайнер. Я являюсь психоаналитиком лакановского подхода и имею честь сообщить о том, что веду психоаналитическую практику. В данном случае я объявляю об этом публично. В своей практике я руководствуюсь фрейдовскими клиническими ориентирами и лакановским способом мышления.
Личный анализ я проходил у ряда лакановских аналитиков: А. Бибиксаровой, А. Смулянского и С. Матросова — более пяти лет; дидактический анализ я прохожу у А. Бронникова, который также осуществляет супервизионный контроль моей практики. Опыт ведения частной практики — 2,5 года.
На данный момент я практикую в удалённой форме (дистанционный анализ). Базовый гонорар составляет 3000 р. за сессию, однако сумма может варьироваться в зависимости от условий анализа или договорённости с анализантом.
Обратиться с запросом на прохождение анализа можно:
—в Telegram: @Cataphract_Fractalus
—по адресу электронной почты: kaidex150293@icloud.com
Встречи проходят в Microsoft Teams. Расписание обсуждается индивидуально.
Ещё более «чистый» вариант — когда эти бедолаги «не догадываются», что вовлечены в эксперимент: пресловутый стандарт двойного ослепления. И тут-то мышеловка захлопнулась.
Были такие психологи, которые догадались проверить, а что же происходит с испытуемыми, которые участвовали ранее в исследованиях? Скажем, какие-нибудь эмигранты, которых оценивали на успеваемость по отношению к «западному белому коренному дикарю»? А вот занятно: они впоследствие старались лучше учиться по сравнению с тем, что было до экспериментов.
Другими словами, последствия влияния эксперимента для многих испытуемых биографически многократно выходили за временные рамки испытания уже без какого-либо «учёного надзора».
Здесь-то и становится ясным, что «неведомая» причина, побудившая учёного так сформулировать экспериментальный дизайн, спокойно себе «гуляет по миру», только её носителями становятся ни в чём не повинные (и уже тем самым вдвойне виноватые) студенты или иной средний класс, который хотел «лишь немного подзаработать и принять участие в благом деле познания».
В эксперименте же с туалетной кабинкой, очередью и «потенциальной привлекательностью» всё становится более карикатурным. Ведь если было показано, что таким способом в том числе можно повысить шансы обзавестись партнёрством, то его можно и нужно использовать для таких целей, ибо «научно доказанный факт».
И вот когда встаёшь перед важным вопросом: как из факта мира выводится мораль, причина к поступку, как вообще формируется связка между тем и этим — удивляешься, какими опосредованными, неочевидными и окольными связями может быть продиктовано столь простое, понятное побуждение. Как ты можешь бегать по миру и искать неведомо чего, вооружившись проверенными и надёжными знаниями, а на деле всего лишь потворствовать, приносить пользу в очень грамотно сооружённой машинерии в предельно бесполезном деле вытеснения. Ведь так же хорошо известно, что даже если первичные «удачи» таких «манипуляций с реальностью» статистически могут привести к некоторому успеху, то дальнейшее итерирование обречено на воспроизведение лишь только неудачи. Потому как субъект не просто носится с какой-то «бессознательной неудачей», но своей вознёй обслуживает неудачу вытеснения кого-то другого.
Наверное, если здесь добавить, как с такой точки зрения выглядит психотерапия, что основывается на «научных принципах и экспериментальных данных», — это представить, как если бы эта индустрия была очень широкой ареной для шапито, в котором действовал «массовый цирковой гипноз». Он дирижируется клоуном-фокусником, у которого цель — дать сложную «головоломку», решения у которой нет, а исход — подурачить, взорвать хлопушку и подудеть в клаксон. Хотя сама эта метафора — довольно конспирологична.
Меня как-то спросили, чего я не люблю науку. Ну-с, не сказать, что не люблю (со всей двусмысленностью эксплитивного «не»). У меня к ней отношение как к определённому субъекту — она сильно раздражает тем, что обещает нечто, но всегда получается либо какое-то сущее: сколько угодно полезное, но бессмысленное, а смысл этому рационализируется всегда задним числом, — либо ничто и пустоту: всякие там молекулы, атомы, кварки, волны, излучения etc.
То есть нечто такое, доступ к чему есть только у жреческой касты учёных в технически навороченных лабораториях. Порошки, колбы и фокусы с маятниками, извините, — это забавы для детского садика.
Мне всегда в таких случаях вспоминается эксперимент социальных психологов. Вкратце: сажают парочку потенциальных партнёров на какой-то захватывающий дух аттракцион или заставляют прогуляться по подвесному мосту над пропастью и т.д. — и находят корреляцию, насколько сильнее в условиях стресса усиливается привлекательность потенциального партнёра по сравнению с контрольной скучной обыденной прогулкой или чем-то сродни тому.
Конечно, тут прикручивают и теории стресса, эволюционно-поведенческую теорию, какие-нибудь теории стокгольмского синдрома и прочую мутную психологическую софистику. Самые честные эмпирики, кстати, просто ставят эксперименты и протокольно их описывают без привлечения «объяснений»; для них главное — воспроизводимость.
Так вот. Мне вспоминается по достоинству Шнобелевская версия эксперимента. Где-нибудь в парке человек посещает клозет, и после этого оценивает потенциальную привлекательность партнёра. Суть гипотезы горемычных психологов состоит в том, чтобы проследить, что такого рода акты жизнедеятельности эволюционно опасны, поскольку человек уязвим и теряет бдительность — вдруг на тебя нападут и слопает саблезубый тигр в столь интимный момент. А вот ежели кто стоит «на карауле» — тот, так сложилось согласно принципу отбора и его групповой динамике, будет выше цениться в глазах индивида. Половой отбор входит в этот фанфик как сыр в масло.
Собственно, что в этом эксперименте примечательного? А то, что благодаря психоаналитической оптике можно кое-что заметить, не споря ни с гипотезами, ни с интерпретациями и выводами. Вообще, спорить с аристотелевской корреспондентной теорией истины — так же абсурдно, как, скажем, пытаться пилить вековое дерево пилочкой для маникюра. Она настолько ловко и глубоко вмурована в мышление субъекта, что полемика её основаниями обратным ходом лишь усиливает её «очевидность». Однако в этой эпистемологии есть уловка: чем неоспоримее, чем нагляднее, чем доказаннее факт, тем в какой-то несоизмеримой степени «доказательнее» отсутствие факта — удобное алиби на все случаи жизни. Если захотят чему-то отыскать отсутствие доказательств, тем весомее будет сизифово «бремя доказательства» для того, кто на что-либо неудобное (скажем, постыдное) в своём сомнении обратит внимание.
Так вот, вернусь к психоаналитической оптике. Да, здесь я думаю о пресловутом «желании экспериментатора». Аналитикам довольно хорошо известно, как инструментарий научного познания — в своей совершенной нейтральности и бесстрастности — может использоваться для совсем не нейтральных ситуаций. Речь, конечно, идёт о борьбе с влечениями (или что в христианскую эпоху называлось грехом или искушением лукавого). В наш более прагматичный и утилитаристский век это свелось к бытовой формулировке «просто, чтобы отвлечься».
И мне представляются очень условные три фазы: сначала по неведомым причинам экспериментатор формулирует модель эксперимента, выбирая именно такие переменные; затем втянутые в эту авантюру испытуемые отыгрывают свои роли, а уже на выходе мы получаем результат. Первая фаза особенно интересна: учёный налагает всю мощь научного метода на «побуждение», о котором если и даёт себе отчёт, то оно вскоре будет зарыто под тяжестью напластований научной процедуры.
Далее — ничего не понимающие и соблазнённые неясным требованием подопытные отыгрывают замечательно прописанный и срежиссированный спектакль «мы верим в то, что делаем науку».
Небольшая приписка, которая вчера напрочь ускользнула при написании заметки. Касается она лакановской Антигоны.
Так, известно, какую ставку на этот образ делала политически настроенная интеллектуальная среда. Левое лаканианство в лице того же Жижека воспело «предельный поступок» субъекта, что мог бы пренебречь «законом земным и законом небес» ради максимального далёкого продвижения на путях «следования своему желанию».
У исследователей ушло немало времени, чтобы эту эпическую оперетку заземлить и выхолостить до демонстрации её как опереточной побасёнки, локальной истории будуарного адюльтера в смешении способов организации породнения.
Занятно, что хотя публика и благодушно восприняла объявление Лаканом эдипова мифа фрейдовским, тем самым отсекая и обнуляя тяжеловесную и абсолютно бесполезную и непродуктивную «традицию» критиканства, ломания копий и выдирания бород, — само прочтение «Антигоны» подчас было воспринято за чистую монету и водружено на штандарты эмансипации в сущем.
И чего тогда после удивляться, что священные войны, крестовые походы и молот ведьм вновь вспыхнули с прежней интенсивностью? Как если бы вновь воспроизводимая здесь амбивалентность любви-ненависти затребовала к себе иконический образ только для того, чтобы низвести его до идола, вокруг которого будет устроена перверсивная вакханалия.
Как совсем недавно упоминалось исследователями, уж слишком сильно эти пертурбации смахивают на попадание господского означающего в поле философского дискурса.
Тем не менее важно подчеркнуть, что хотя мифопоэзис сам и претендует на то, чтобы оторваться в империи безвременья, подходить к таким феноменам наголо и буквально ни в коем случае нельзя. Это именно что материал, и он требует по отношению к себе сложного исследовательского инструментария. Об этом я уже говорил ранее.
И эта требовательность в текстуальном обхождении касается в первую очередь именно психоанализа. В противном случае аналитикам будет перманентно ниспосылаться упрёк в их витиеватости и запутанности, в их необязательности толковательных процедур в противовес чуть ли не прямому, лобовому продвижению к смыслу.
Безусловно, история нам уже показывала, как маркузовское будоражание «эроса цивилизации» в попытке прорыва к «угнетённой сексуальности», деборовский ситуационизм, батаевская акефальность или свободолюбивый активизм шестидесятников обернулись грандиозным пшиком и возвращением на сцену ещё большей сегрегации.
Психоаналитикам в этом смысле нет особого резона страдать вынужденной амнезией и повиноваться, что-либо кому-то доказывая: настоятельность сама о себе заявит без наших радений и вернёт желаемое в таком виде, от которого в пору бы сохранить зубы.
Если мы имеем дело с новым прецедентом воссоздания мифа — эдипального ли, Антигоны или «плохой или хорошей истерички» и т.д. — похоже, надлежит к этим феноменам именно как к мифам относиться, объявлять их в качестве таковых и заниматься соответствующей им исследовательской разработкой с обозначением ареала пребывания и областью их применения. То есть прописывать историчностные условия формирования и реконструировать миф как акт высказывания.
К примеру, помимо содержательной клинической концептуализации, у Лакана наблюдаются трудно прогнозируемые прыжки: от матемы фантазма истерика в 16-м семинаре с резким переходом к 17-му семинару как уже дискурсу, а с 20-го семинара — это уже формулы сексуации, а далее, под конец, Лакан идеальным истериком объявляет себя и вроде сомневается в «существовании» истеричек. По праву, в этих турбулентностях сам чёрт может ногу сломать.
И всё же не стоит спешить посыпать голову пеплом. Аналитических ресурсов достаточно по крайней мере для того, чтобы очертить собственные ограничения — без «инвазивных» средств подобной критики.
Если вспомнить, что делает Лакан с фрейдовым мифом об отце, а именно — выворачивает топологически его наизнанку, получая существенную прибавку в знании. Делает он это благодаря инструментарию Леви-Стросса: извлекает его, мифологику, логический остов и переводит на формально-логический язык: конструирует формулы сексуации.
Уже исходя из этих формальных структур было открыто богатое поле для интерпретаций. Сам Лакан вывел из них нечто вроде нового мифа о не-всей и потустороннем фаллическому наслаждению.
Не говорит ли это на самом деле о том, что, не уставая пропагандировать, хочет до нас донести Леви-Стросс: что миф может быть прочитан через другой миф? И что к этим мифам у нас уже имеется формально-логический аппарат для реконструкции мифологической структуры. Другими словами, не говорит ли, хотя бы в приближении в виде догадки, что, если Фрейд учредил эдипов миф, то прочитать его удалось благодаря новой мифологии, которую, в свою очередь, учреждает Лакан?
Притом, что мифологическое знание в подобном производстве полностью откреплено от установки «истины знания». И если эта догадка хоть немного претендует на некоторую представленность в действительности, то, безусловно, об истерии сказано далеко не всё. Однако «мифологичность» здесь как таковая является, как кажется, одним из «королевских» проводников к тому, что Фрейд однажды так противоречиво нарёк бессознательным.
В конце концов, если пресловутое господское знание только тем и занимается, что работает за его, господского требования, запруду, то мифологическое знание этого делать не обязано и, наверное, вовсе внеположно этой машинерии сладострастного пиршества.
Играя роль беспомощной жертвы, истеричка занимает субъективную позицию, которая позволяет ей „эмоционально шантажировать окружающих“, как можно было бы выразиться, прибегнув к современному жаргону».
Далее. Более «циничным» здесь кажется другой аспект. И с виду — он очень прост: а именно, что для «подсечки» интерпретативной активности аналитика используются же аналитические концепты. Дело даже не в том, что это пресловутая проблема метанарратива. А в том, что господские означающие, которые по природе — продукт аналитического дискурса, атрибутируются как те, благодаря которым (или посредством которых) необходимо извлекать наслаждение.
Как минимум, здесь до банальности в упор не хотят видеть «очевидный факт»: не будь этих означающих — никакого бы продвинутого разговора об истерии не было, не существовало бы для неё никакой альтернативы. Сидели бы мы дальше с психиатрической нозологией Крафт-Эббинга и т.п. Можно было возмутиться такой «чёрной неблагодарности», однако воображаемое часто промышляет под аватарами справедливости.
Наверное, акцент здесь стоит сделать на том, какое расщепление возникает, когда речь заходит о перманентном недовольстве, адресованном психоаналитической концептуализации.
Так, когда психоаналитика «интерпретируют» как того, кто «защищается» от кастрационной тревоги эдипализацией истерички, явно бросается в глаза, насколько широкое хождение имеет такой взгляд. А он именно что уже плоть от плоти принадлежит языку public talk, общего места, самых ядовитых и расхожих банальностей, что ретранслирует как почти любая психотерапия, так и их почтенные завсегдатаи — без возможности различить, за кем остаётся «право легитимности знания». Именно последние уже кровь из носу требуют необходимости «сепарироваться от матери», «преодолеть инфантилизм», «стать более генитально взрослым» и т.д.
Как видно, потенциально никакое из аналитических высказываний не застраховано от того, чтобы не претерпеть судьбу перспективы акта высказывания и не пройти сквозь горнило евлогии.
В то же самое время именно эти претензии, на другой сцене, не чураются совершить поспешный даунгрейд (если не сказать, воспроизвести дефолтный эксплойт). А именно: когда речь заходит о «переходе к практике», эта столь привередливая критика закономерно избирает уже ранее отброшенные средства концептуализации как теоретически неудовлетворительные. Да, как уже сказано и замечено ранее не единожды, подобная реинвестиция отбросов вновь является «интимным даром», «подношением ненужного» во имя продления неудовлетворённости. Например, это может быть выстраивание лакановской клиники на костяке этой же клиникой ранее отброшенных нео-фрейдистских предпосылок — неореакционные «инновации» под мимикрическим лозунгом новизны и преодоления «закостенелости и тупиков» лаканизма. Прикрепление S2 к S1 — как говорится, классика жанра. Со своей стороны я полагаю, что систематическое недопонимание в рассуждениях относительно истерии кроется ещё в фрейдовском споре о значении фаллоса, откуда Лакан выводит, по сути, полную контингентность женщины из истерички, с одной стороны, с другой стороны, что сексуация женщиной — далеко не единственная, в силу чего происходит путаница. А истеричка-то — это женщина в квадрате, вся эта история про «не-всю» — она вся не-вся. Она поддастся подсчёту как одна не-вся, а будет универсально не поддаваться подсчёту как единственная универсальная. Пока эта анти-тотальность не снимется, будет что-то другое, а может, вообще будет другая сексуация.
Говоря иначе, мы здесь вплотную подходим к т.н. сбою символизации в психоанализе. Из него тоже уже успели сделать своего рода благую священную корову, исходя из дойки которой можно извлекать питательное молоко истины о присущем для психоанализа благе. Утрировано: мол, да, сейчас мы как возьмём да пересимволизируем сбои и тупики субъекта, как справимся с неусвояемым наслаждением, как засубъективируемся — и это будет нашим ориентиром в клинической практике или где бы то ни было ещё, такие новые песни о старой пасторали этики реального.
Немного смещу фокус.
Разомкнуть короткое замыкание — в противном случае это такое замутнение оптики, которое претендует на реальное, в котором ни зги не видно, но на деле является лишь под него, реального, мимикрией. Начать нужно с того, что такие претензии совершают очень основательный просчёт в том, что касается вопроса о желании аналитика. Здесь предстоит сделать как минимум два «разведения в стороны». Этот просчёт искусственно «склеивает» причину желания аналитика и его цель, к которой оно реализуется через прикрепление влечения к означающему. Как известно, с этого принципиального различения Фрейд предваряет теорию влечений.
Второе разведение касается заблуждения подобного взгляда в том, что желание аналитика «побуждается» истерическим «я», — её нарочито-вычурной особостью, о которой уже сказано выше. Нет, желание аналитика адресуется к речевому объекту истерического субъекта. Целью и адресатом же является Другой — мёртвый аналитик. Как говорится, это две большие разницы.
Да, эти разводки теоретически довольно далеки от того, чем Лакан занимался в поздний период в концептуализации эффектов реального как: «… размышляя, мыслящее бытие мыслит и не мыслит. Таким образом, основополагающий онтологический принцип размышлений Лакана – даже не безразличие, которое так же «абстрактно», как и хаос Делеза, а без-различие (in-difference). Без-различие – это то, что в XI Семинаре было названо „абсолютным различием“».
Однако чисто тактически это недотягивание позволяет понять, что уровень дискуссии и сформированные в ней претензии явно и близко не приближаются к планке, которую задаёт психоаналитическая мысль.
Явно к ней приближается тот же Жижек. Его незабвенный анекдот о ревнивце-параноике муже и неверной жене — яркое тому подтверждение. Что показывает Жижек? В его разведении в стороны, в демонстрации распараллеливания серий можно совершать движения как в структуре логической импликации с характерной для неё неравноценностью движения: если x, то следует y, однако если y — не обязательно следует x.
Верно, что паранойяльный бред мужа — это сугубо его, мужа, проблемы ревности. Из чего следует, что это касается допускаемой «распутности» жены, только если он сам желал себе подобную избранницу. С другой стороны, если некогда суженая хочет сделать на первом пункте дополнительный акцент и «легитимизировать» свою «фривольность взглядов», то обратным ходом это не может касаться бреда параноика в качестве основания подобной апологии. Здесь речь идёт уже о желании той, кто «подыгрывает» или «обслуживает» бредовую систему жалкого положения ревнивца. Опять же, Жижек это, в своей полемически-брюзгливой манере, очень недостаточно, но неплохо резюмирует этот тезис. Я не могу отказать себе в том, чтобы процитировать его:
«Дора, знаменитая анализантка Фрейда, жалуется на то, что ее свели к чистому объекту в игре интерсубъективных обменов (отец якобы предлагает ее г-ну К. как бы в компенсацию за свой флирт с г-жой К.), то есть она представляет этот обмен как объективное положение вещей, перед которым она совершенно беспомощна. Ответ Фрейда заключается в том, что такая позиция пассивной жертвы жестоких обстоятельств нужна ей для того, чтобы скрыть ее соучастие и сговор — квадрат интерсубъективных обменов может продолжать существовать исключительно в силу того, что Дора активно принимает на себя роль жертвы, объекта обмена. Другими словами, в силу того что она находит в этой позиции свое либидинальное удовлетворение, в силу того что именно этот отказ обеспечивает ей своего рода перверсивное прибавочное наслаждение. Истеричка постоянно жалуется на то, что она никак не может адаптироваться к жестокой манипулятивной реальности, и ответ психоаналитика состоит не в том, что „нужно отказаться от пустых мечтаний, жизнь жестока, прими ее как есть“, а, напротив, в том, что „твои охи и ахи лживы, поскольку с их помощью ты прекрасно адаптируешься к реальности манипуляций и эксплуатации“.
Несколько замечаний относительно истерии.
Есть критический взгляд, который гласит, что россказни психоаналитиков никакого отношения к истерии как таковой не имеют, но лишь относятся к их, аналитиков, фантазии о ней.
Я уже замечал ранее, что данное мнение имплицитно содержит в себе установку на то, как будто в каком-то вечно ускользающем определении истерии имеется некоторое родовое свойство, благодаря которому её, истеричку, можно определить универсально.
Вторая проблема этого взгляда состоит в том, что определение, скроенное по лекалам такого требования, в сущности должно быть метафизическим и трансцендентным. Как будто бы у истерии есть некоторая субстанция, мимо которой аналитическая оптика всё время промахивается. И это определение должно в себе обязательно, — коли оно подвязалось на такой ответственный шаг, — иметь референт на некоторую вещность, которая бы отыскала свой денотат и тем самым наконец-таки в своей конкретике зафиксировало определение «истеричности». Так сказать, оформило бы его в языковой кокон. Однако коли этого не происходит, аналитикам надлежит искать лучшие средства либо вовсе умолкнуть, чтобы не городить огород из своих фантазмов.
Однако, повторюсь, никакой субстанции истерии в метафизическом смысле нет, ровно как невозможно и никакого родового её определения. Это аксиоматика теории психоанализа, которой именно в дисциплинарном, этическом смысле надлежит придерживаться в ситуации теоретической неразрешимости или неопределённости.
Третья же проблема заключается в том, что в такой требовательности легко считывается опять же имплицитная теоретическая предпосылка в обвинении о необязательности релятивизма (считай, что пейоративного плюрализма или просто доксы) в противовес ригористическому детерминизму или упрощающей редукции на другом полюсе антагонизма. Уже Делёзом (если не ранее) отмечалось, что такие оппозиции есть ничто иное, как ложно составленные дихотомии, которые суть одно и то же в неразрешимости так поставленной проблемы. Детерминизм или так понятый плюральный перспективизм — оба вместе — несут в себе знаки необязательности в том смысле, в котором их с одинаковой степенью успеха можно тасовать друг относительно друга как метафизические гипотезы, которые бы что-то силились схватить, однако сама эта серия с такими зафиксированными терминами лишь однажды возымела конкретную историческую «встречу» — и только в этой серийной встрече и осталась укоренена, больше не имея никакого касательства к другим теоретическим событиям ни до, ни после неё. Эта предпосылка никаким образом не проходит фильтр структуралистской теоретической требовательности — уже не говоря о более поздних «стандартах».
Четвёртая же проблема более имеет корни, уходящие в психоанализ. Она вполне может претендовать на онтологический статус процедуры извлечения наслаждения — дления неудовлетворённости репрезентации желания. Опять же, я ранее вскользь замечал лукавость подобной критики: любое определение здесь априорно неудовлетворительно, однако в логическом времени именно эта неудовлетворённость заложена как ожидание любой репрезентации. Как видно, неудовлетворённость эта и занимается тем, что «обслуживает» желание в поддержке «вечного недовольства», как бы наперёд ожидая встречи: что некоторое определение вновь появится и будет направлено на истерическую ускользающую особость, которую, вот беда, снова не получилось ухватить за хвост. Любое определение будет априорно саботировано как уже «повреждённое», «повреждающее» или несущее «испорченность/порчу» для «ангелической асексуальной чистоты» истерического инварианта.
Пятая проблема напрямую вытекает из предыдущей. Исходя из этой неудовлетворённости, в частном порядке, — но в общем виде, — формируется упрёк, что «аналитик тоже невротик (обсессик) и ничего не смыслит в другом неврозе». Ну, как бы да: истина невроза совпадает с неврозом, и потому аналитики только и делают, что смотрятся в собственное искривлённое зеркальное отражение, — вывод, достойный теоретических авиаций. Наверное, попробовать стоит произвести адсорбцию этого слишком плотного сгущения.
Притчей во языцех для лакановского этапа стал протест против доктрины учения об означающем с последующим и отложенным созданием «антипсихиатрических» клиник — так далеко зашло дело. Сейчас же можно услышать, как анализант начинает рассуждать, как бы ему перейти в режим предоставления продукта с отказом от «своего я» и абстрактным выходом в публичное поле; как бы ему в психоанализе обнаружить то, что он сам в себе не признаёт и что может мешать для психоаналитической практики этого анализанта; либо же заклинать о непременных изменениях, которые произойдут независимо от того, обещает ли их анализ или в них отказывает (стоит ли тут вспоминать, что такие воззвания «к изменениям» имеют место только в пору жесточайшей стагнации), и т. д. Расщепление означающего и производное господского — уже само собой разумеющийся, пройденный этап помочей для аналитической «халатности». Хотя интеллектуальные метания тут могут идти довольно далеко и выдумывать для анализа новые способы обращения с деконструкцией либо же постулировать его слом через создание эпистемологий, к которым у него не будет никакой возможности подступиться, в своей предпосылке эта горячечная суета нацелена на закупорку системной прорехи и своей «судьбой» пожнёт деконструкцию NFT-банана и вырождение в самые поскудные мутации делёзианства.
Ну а мы же поздравляем вас с Днём знаний!
Акт фрейдовского избрания формы мифа с присущей ему фигурой «фатальной неотвратимости» — был не мифологическим, но политическим жестом против доктрин «потенциалов и возможностей развития» с компенсацией каких-то случайных и не имеющих никакого значения невротических вывихов. То есть воображаемое закрепощение давало теоретический выигрыш против действительной ригидности модели, которая ничего, кроме постоянного безликого развития, дать не могла.
При всём том иронично, что попираемое в итоге Фрейда и попрало. Его окружение и расходящиеся от него круги преобразовались в «островную зону», внутри которой кишели и зарождались локальные проекты глобального «паломничества» к святыне генитальности. Идеологема «вагинального оргазма», которую Мари Бонапарт возводит на пьедестал (и чему во многом способствовал сам Фрейд ввиду теоретической уступки), великолепно иллюстрирует, от чего отталкивается педагогический идеал в своём основании. Он и является тем самым отреагированием на возмутительное внедрение концепции как теоретического и политического решения, с которой непонятно, как быть и что делать, однако — нужно же что-то поделать, как-то «применять на практике»! «Приграничье» акта высказывания само себя заново не отстроит: тут, несомненно, нужен организаторский талант.
Безусловно, с одной стороны, для функционирования школы необходимо, чтобы динамика симптоматического смещения если и имела место, то в очень узком диапазоне — похоже, что отчасти для этого вводятся столь ощутимые ограничения для теоретического «развития наследия». В непредсказуемых условиях концептуальной генерации по существу становится неясным, сообразно какому ориентиру выстраивать клиническую перспективу. С другой стороны, это теоретическое закабаление практикой само служит чему-то такому, что способствует ороговению симптома самой школы, после чего проблемой становится не смятение относительно неопределённости, но отсутствие развития симптома вообще. При таких раскладах перспектива практики самоочевидна, однако она поневоле останется ретроградной и оторванной от актуального контекста знания, что будет предписывать заниматься анализом иссохшего трупа, подгоняя к этому прокрустову ложу и анализантов — вот где всеми красками раскрывается цветок «аналитической открытости к новому». Университетский дискурс как он есть.
В свою очередь, анализант не соглашается выступать в «пассивной» роли и тоже вызывается совершить «собственный посильный вклад» в аналитическую практику, — он различными способами «подсказывает» аналитику, как ему надлежит с ним обращаться: как интерпретировать, задавать вопросы или нет, как и когда, на что делать ставку, от чего отказываться и к чему идти и т. д., — потрудиться во имя доброкачественности своего анализа. Он стратегически на шаг — или на несколько шагов — вперёд продумывает, предвосхищая, что последует в положении его случая, и уже предвидит, «чем это могло бы быть».
Разумеется, эта рефлексивная нагрузка свидетельствует лишь об усилении переноса на регистр, потусторонний клиническому. Ограничительные меры, которые бы предписывали «не слишком влюбляться в анализ» и не «слишком глубоко копать(ся)» в аналитическом поле знания, — это лишь знак того, что любые границы предписания уже давно были нарушены и восстановлению не подлежат. Разумеется, риск, оцениваемый во временное или постоянное отбрасывание своего анализа, никого не волнует, поскольку искомый эффект истины — это хорошее и слаженное отыгрывание роли марионетки Я-идеального в глазах другого (правильного аналитика). Однако положение усугубляется ещё и тем обстоятельством, когда институциональная представленность отсутствует либо находится в зачаточном состоянии.
Похоже, что в такую «незрелую» пору анализанты сами готовы сформировать из себя что-то вроде эрзац-институции, которая бы (по крайней мере в фантазии) компенсировала недостаток её отсутствия и была «уполномочена самовыдвиженцами» на установление необходимой процедуры прохождения анализа.
ηθι
اکنون در دسترس! پژوهش تلگرام ۲۰۲۵ — مهمترین بینشهای سال 
