328
订阅者
无数据24 小时
+37 天
+3930 天
帖子存档
+4
Утренняя служба отпевает меня каждый день, пока я сплю, и во сне Бог меня видит и потому не жалует, хотя я жаворонок, взлетающий выше колокольни. Оставляя меня висеть на нитке своего невнимания, разрезая небесный шов, из которого сыплются старые сухие листья с подписанными именами, я начинаю плакать. В алтаре, где пахнет ладаном и мышами, распятый самосудец разрезал себе шею клювом. Из раны Земли выползают кинокефалы в ржавых нимбах, снимают с себя маски из бересты и складывают их у моих ног, пока я лежу на холодном полу, притворяясь мертвым, чтобы они не узнали меня по дыханию. Слышен щебет воробьев; псалмы текут сквозь щели в половицах, прорастают серыми грибами по углам, а я всё лежу, моя голова повернута к двери, где за порогом тянется дорога, усыпанная битым стеклом... Птичьими перьями кто-то тащит мою тень, намотав её на веретено, и тень эта стонет, потому что ей больно отделяться от меня. Кинокефалы садятся на меня верхом и правят в сторону рассвета, где небо уже зашито грубыми нитками обратно...
+4
Солнце выжгло облака, обрушив на землю пепельный снегопад. Золотисто-багряный ангел на рассохшемся пергаменте распахнул тяжелые крылья в немом крике, из его горла вырвалась въедливая пыльца истлевших херувимов. Лик под куколем, вплавленный в морозное стекло, налился тяжелой свинцовой усталью, словно душа, застрявшая между слоями старого лака. А над ними, рассекая сырой полумрак, простерлась огромная ладонь; из её проколотой плоти, вместо крови, в бездонную тьму стекает густое, тягучее молчание, оставляя алый след на древних письменах. Из-под строк проступило темное лицо. Облака рассыпались над головой, и теперь лишь черная, нетающая тишина этих иконных досок станет вечным небом, где нет сил, чтобы сдуть пепел с закрытых, навеки онемевших глаз.
+2
Разорвав простыню надвое, лунный свет залил его глаза, и он увидел, что на пустой площадке за окном качаются уже совсем другие деревья, и ни одно из них не помнило её шагов. А она на новом небе заняла своё место среди звёзд, оставив ему лишь хриплый кашель, хронический билет в новые и новые миры, где он всегда будет лежать, а она бегать по траве, которую он никогда не почувствует под ногами. Всю глубину черноты его лёгких запомнят две бесконечности: та, что до её ухода, и та, что после.
Старый холст, облупленный до шершавой плоти, глядит в ржавую позолоту куполов, пока под ним, в складках истлевшего ковра, череп с крестом прикусил язык, чтобы не проговориться про дно. Маски, размазанные по сырым плоскостям кирпича, пьют керосин из мятых жестяных банок, заедая сырым тестом и едкой золой. Я прохожу сквозь их замкнутый круг, и на моём затылке отпечатывается рисунок выцветшей почтовой марки, которую никогда не наклеют на конверт.
Стой, оборванец, застывший в углу этого самодельного храма! Твоя глотка забита серой молью, а в зрачках плещется серная кислота. Адресат давно сгнил в бесконечной очереди за чёрствым хлебом.
Остаётся только шагнуть за ржавую створку окна, пока осыпающееся золото окончательно не засыплет наши ссохшиеся, выцветшие глаза.
сплету нити добродетели в покаянный канат, переберусь по нему на край святости, а там сяду, свесив ноги в пустоту, и буду глядеть вниз, где дым и пепел, где моя прежняя плоть путается в корнях липы, где коллекционер стал просто горсткой костяной муки в сюртуке; он дышит, поднимается и опускается от движения могильных жуков, принявших его за свою новую мать, и жуки эти плодятся внутри, и выползают через рукава по ночам, когда на кладбище никто не ходит, кроме пьяного сторожа с фонарем, который принимает их за ожившие пуговицы и крестится левой рукой, ибо правая у него занята бутылкой; толстая Лиза всё так же моет ляжки в тазу с крахмальной водой, что теперь с простыней, на которых умер кто-то чужой, не я, и она трёт себя мочалкой остервенело, до красноты, пытаясь смыть память о том, как она клала руку на моё ледяное колено в красном свете борделя и называла меня своим милым, и когда она закрывает глаза, то видит мой палец, отломившийся в чужих руках, и плачет, сама не зная отчего, а на другом конце города, в том самом подвале, где меня держали в коробке, теперь склад картошки, и картошка эта прорастает сквозь щели в полу, белые слепые ростки тянутся в темноту, ищут то, что осталось от меня, находят рассыпавшуюся вату, пропитанную моей последней влагой, и пьют её, и от этого клубни становятся сладкими, больными, с фиолетовыми прожилками внутри, и вот так всё тянется внизу — клубком ниток, которые некому распутать, ибо единственный, кто мог бы, сидит на краю святости и свесил ноги в пустоту, а здесь только сквозняк и мелкая пыль от крыльев серафимов, потерявших перья от старости
